Юрий Рост - Пути в незнаемое [Писатели рассказывают о науке]
- Название:Пути в незнаемое [Писатели рассказывают о науке]
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Советский писатель
- Год:1990
- Город:Москва
- ISBN:нет данных
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Юрий Рост - Пути в незнаемое [Писатели рассказывают о науке] краткое содержание
Среди авторов этого сборника известные писатели — Ю. Карякин, Н. Шмелев, О. Чайковская и другие.
Пути в незнаемое [Писатели рассказывают о науке] - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
…Какое живописное это было место! Точно понарошку изготовленное для мемориального макета старенькой Москвы накануне ее исчезновения. Одноэтажный и деревянный, необременительный для покато скользящего вкось Конюшковского переулка, тот белкинский домик зацепился на коленном повороте тротуара за столетнее дерево, обнял его ствол углом прихожей и выносом крыльца, да так и остался с ним в паре понаблюдать напоследок за близкой высотной судьбою греховной Кудринки. Это дерево, чья крона, осенявшая крышу, выглядела с двух сторон неизвестно откуда взявшейся, это дерево… это дерево… — как бы пристроить его к моему рассказу посодержательней? С надеждой на нечаянную подсказку звоню Марии Белкиной — последней в Москве былой обитательнице того уголка в обезлюдевших Конюшках.
— Послушай, Машенька, — протискиваюсь я телефонной любознательностью в ее вязкое трехкомнатное одиночество на Лаврухе, — что за дерево протыкало ваш дом на Конюшках? Не береза ли? Ствол был светлый…
— Ты что! Какая там береза… Настоящий тополь!
Это звучит как «настоящий Врубель». Вот еще и так морочит голову ностальгия вдоль четвертой координаты мира: даже деревья в былом кажутся меченными особой подлинностью. Маша продолжает о тополе, как о состарившемся родственнике-бедолаге:
— Знаешь, я недавно была у него. Еще стоит, но совсем высох. Будешь ехать мимо, навести старика…
Вот: еду мимо и навещаю.
Старик, — молча говорю я, пытаясь вообразить, где могут быть у тополя уши, — старик, ты и вправду меченый: изо всей тополиной Москвы тебя единственного однажды помянул Борис Пастернак в сердечной дарственной надписи, полной значения. Тебе этого довольно для славы, а мне — для оправдания. В чем? — удивляешься ты. Да в том, что я тут вспоминаю своего многогрешного друга Анатолия Тарасенкова дружелюбно. И даже элегически. И уж вовсе не тратясь на обличения (хотя знаю, что без них не обойтись, правды ради).
Ты, старик, конечно, пристально помнишь его, голенастого и белобрысого, разводившего в доме ремонтные запахи столярного клея и обойного клейстера. Но он не столярничал и не малярничал. Тебе из прихожей не видно было, как свободными вечерами он донага раздевал невзрачные стихотворные книги, чтобы затем приодеть их в новенькие домашние одежды. И был при этом образцово демократичен — ничтожествам доставались одеяния ничуть не беднее, чем великим: все зависело от того, что подворачивалось под руку — ситец или парча, полотно или шелк. В общем, русской поэзии нашего века хорошо жилось в его домодельно-уютных матерчатых переплетах.
Он был книжником-маньяком. Знатоком-коллекционером. Библиографом-наркоманом. И как все, одержимые целомудренной страстью, бывал он то безоглядно отважен, то панически пуглив. Отважен — когда, не колеблясь, ставил на полку запретный раритет: эмигрантское издание или сборник посаженного стихотворца. И пуглив — когда в пору очередной литературной проработки начинали расходиться круги по воде. Перед ним возникала возможная сцена ночного превращения его бесценной коллекции в вещественное доказательство преступного «хранения и распространения». И он спешил очертя голову включиться в очередную критическую травлю даже того, кого любил и ценил. Особенно спешил, когда любил и ценил, дабы не было сомнений, что он — «свой».
Старик, — говорю я тополю-врубелю, — ты не поверишь, но он сделался заложником у собственной библиотеки. «Настоящим заложником!» — сказала бы Маша, поневоле делившая с ним те ночные (да и дневные) страхи. Тогдашние заложники запретных страстей знали, что разоблачение могло сулить им «полную гибель всерьез»… И потому. Старик, давай отнесемся к нашему голенастому и белобрысому с той мерой снисходительности, какой заслуживает простой смертный, избегающий просто смерти. Иначе говоря — не ради чужой гибели лукавящий и лгущий. Я не настаиваю на таком милосердии! Но мне оно по душе.
Голенастый и белобрысый — тут есть оттенок пренебрежительности, точно выглядел Анатолий Кузьмич непременно пустяково. Нет, он бывал вальяжным, приват-доцентским, адвокатурным (не знаю уж, как сказать поточнее). Но даже когда ему стало за сорок, погрузневший, перебравшийся из тополиной тесноты белкинского дома на простор государственной квартиры в Лаврухе, усмиренный сверх туберкулеза стенокардией, ставший посолидней в повадке, он все равно оставался «на просвет» подростком-переростком — ясноглазым и влюбленным в стихи, порывистым в дружеских привязанностях и блудливым в перипетиях литературной жизни…
А так как Пастернак был его неизменной еретической страстью, вокруг него-то он и вынужден был всего чаще блудить. «Вынужден» — тут означает простую вещь: из-за этой страсти он был все время на подозрении — то у Фадеева, то у Вишневского, то у Суркова, то у Поликарпова и прочего над-литературного начальства. Не занимай Анатолий никаких журнально-издательских постов, ему было бы легче жить.
Пастернак с ним ссорился. Это естественно. А потом прощал. И всего драматичней, что прощал — тоже естественно… Вполне последовательно. В ноябре 39-го, после почти трехлетней размолвки между ними, Борис Леонидович сказал Тарасенкову в напряженно-трагическом монологе:
— Все мы живем на два профиля!
9
Ну, к тебе-то это не относится, — говорю я тополю-врубелю, — хотя Пастернак и сказал, что так живут все. А впрочем, и дерево можно уличить в двуличии, раз уж оно способно сначала послужить распятием, а потом могильным крестом! Однако с тобою, высохший от времени Старик, мне хочется расстаться дружелюбно. И потому я приведу наконец ту дарственную надпись Бориса Пастернака, где ты был добром помянут — вскоре после войны в один из зауряднейших дней мирного времени:
«Толя, я по твоему желанию надписываю эту статью в октябре 1947 года. Я рад, что у тебя такой дом, с душой и настроением, с таким деревом над ним, в таком живописном и историческом славном переулке. Меня с тобою связывает чувство свободы и молодости, мы все с тобой победим. Я целую тебя и желаю тебе и всему твоему счастья.
Б. П. 16 окт. 1947 г.».16 октября 1947-го!.. Да это же был тот самый осенний день, когда мы с Толей поспешили, после служебного бдения в «Совписе», приземлиться у него в Конюшках. Поспешили? Да, потому что под вечер к нему должен был зайти по делу Борис Леонидович. И нам следовало по дороге от Гнездниковского до Кудринки постараться спроворить что-нибудь гастрономически достойное «вечеринки с Пастернаком». Трудно разрешимая возникла задача!
…Особая для меня примета того осеннего дня была военного происхождения. Ежегодно 16 октября я непременно слегка (или не слегка) прикладывался в кругу приятелей к фронтовым ста граммам, поскольку то число явилось в 41-м году счастливой датой в моей солдатской судьбе: день выхода из окружения.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: