Валентин Катаев - Разбитая жизнь, или Волшебный рог Оберона [Рисунки Г. Калиновского]
- Название:Разбитая жизнь, или Волшебный рог Оберона [Рисунки Г. Калиновского]
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Детская литература
- Год:1973
- Город:Москва
- ISBN:нет данных
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Валентин Катаев - Разбитая жизнь, или Волшебный рог Оберона [Рисунки Г. Калиновского] краткое содержание
Книга о детстве, о познании окружающего мира чуткой и восприимчивой душой ребенка. Построена на воспоминаниях писателя о своем детстве.
Рисунки Г. Калиновского.
Разбитая жизнь, или Волшебный рог Оберона [Рисунки Г. Калиновского] - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:

Теперь же, зимой, предстояло торжественное литературно-художественное утро, посвященное победе над Наполеоном; директор произнесет вступительную речь, учитель истории прочтет реферат о великом всемирно-историческом значении событий 1812 года, хор гимназистов исполнит национальный гимн, а также известную патриотическую песню: «Раздайтесь, напевы победы. Пусть русское сердце вздрогнет. Припомним, как билися деды в великий Двенадцатый год».
Больше всего меня волновало, что предполагаются выступления наиболее одаренных гимназистов-декламаторов, которые прочтут подходящие к случаю стихотворения. Я был очень высокого мнения о своих артистических способностях, в особенности после того, как в подвале дома Женьки Дубастого, где мы устроили театр, я с гневными жестами и завываниями прочитал единственный хорошо мне известный монолог Чацкого из «Горе от ума», причем дойдя до конца и злобно выкрикнув знаменитую фразу: «Карету мне, карету!» — затопал ногами и ринулся за сцену, зацепившись за веревку от занавеса, так что занавес сорвался с проволоки, накрыл меня и я потом из него еле выпутался и целую неделю говорил шепотом, так как надорвал себе голосовые связки.
Теперь я ни минуты не сомневался, что меня включат в программу патриотического утра, и уже заранее предвкушал свой триумф. Каково же было мое удивление, когда оказалось, что в списке будущих декламаторов моя фамилия отсутствует. Раз десять перечел я коротенький список, напечатанный на пишущей машинке в гимназической канцелярии и прикрепленный кнопками к дверям учительской. Каждый раз отсутствие моей фамилии казалось мне обманом зрения, и я снова и снова перечитывал список.
…увы, моей фамилии не было!..
Я разыскал в коридоре нашего классного наставника, латиниста, поляка Сигизмунда Цезаревича, которому была дана странная, ни на что не похожая, глупейшая кличка С и зик, и дрожащим, подхалимским голосом пожаловался, что меня пропустили в списке выступающих.
Сизик благосклонно выслушал мои жалобы и, погладив белой рукой с тонким обручальным кольцом каштановый ежик волос на голове и острую мушкетерскую бородку, произнес какую-то нравоучительную латинскую поговорку, имевшую тот смысл, что, мол, всяк сверчок знай свой шесток, прибавив уже по-русски, но с польским акцентом, что при моих тихих успехах и громком поведении вряд ли я могу рассчитывать на честь участвовать в патриотическом утре.
Я чуть не заплакал от обиды, но, шаркнув ногами и отвесив Сизику положенный по гимназическим правилам поклон, поплелся в уборную и заперся там в кабине, вытирая кулаком слезы, уже катившиеся по моим щекам. Затем меня охватила жажда деятельности. Я стал придумывать, как бы помочь горю. В конце концов мне пришла идея сочинить патриотическое стихотворение, и уж тогда наверное мне разрешат выступить на утре.
Дома я принялся за дело, и к вечеру стихотворение было готово.
Оно начиналось так:
…«когда на русскую границу шестисоттысячную рать Наполеон великий двинул и цепью грозною раскинул, не стал уж русский отступать»…
Затем я срифмовал все то немногое, что знал о войне Двенадцатого года, упомянул Кутузова, Багратиона, партизан Дениса Давыдова и Сеславина, деликатно умолчал о захваченной неприятелем Москве — хотя этого, собственно, и не требовалось — и закончил свою оду весьма мажорно и назидательно:
«…Война недолго продолжалась. В России скоро не осталось ни одного врага, и вот — вздохнул свободнее народ. Настали святки. Все ликуют. Несется колокольный звон. Победу русский торжествует. Погиб, погиб Наполеон… Пока в России дух народный огнем пылающим горит, ее никто не победит!»
Это был замечательный афористический конец, и я понимал, что педагогический совет не рискнет отвергнуть столь патриотическое творение.
Постаравшись переписать стихотворение как можно красивее и без орфографических ошибок, я отправился к Сизику, который, прочитав мою рукопись, подозрительно спросил, сам ли я сочинил это стихотворение и не скатал ли я его из какого-нибудь журнала или календаря. Я поклялся, что сочинил сам, и зарделся от авторской гордости!
— Прекрасно, — сказал Сизик, многозначительно наморщив свой лоб мыслителя. — Поздравляю. У тебя есть настоящее патриотическое чувство. Это похвально. Я доложу об этом на педагогическом совете. Ступай и надейся. Dixi, — закончил он этим латинским словом.
Короче говоря, меня включили в список, а в программе даже было написано: «Прочтет стихотворение „1812 год“ собственного сочинения».
Литературно-художественное утро, где я читал свое произведение, почти совсем выветрилось из памяти. Помню холодный актовый зал с высокими закругленными окнами, за которыми все время летели облака мелкого, сухого снега и с улицы доносился музыкальный шорох крупных бубенцов на хомутах извозчичьих лошадей, бесшумно волочивших за собой по рыхлому снегу легкие санки.
Помню два громадных, во весь рост портрета масляными красками русских императоров, одного — в то время царствовавшего Николая II в горностаевой мантии, со скипетром и державой в руках и короной на бархатной подушечке, на золоченом столике, и другого — Александра I благословенного, победителя Наполеона, в черной треуголке с белым плюмажем и длинными, тонкими ногами в высоких, выше колен, ботфортах, с подзорной трубкой в руке, на батальном фоне, под сенью военно-полевого, романтического дуба.
Помню строгие лица директора, инспектора, архиерея, законоучителя в парадной шелковой рясе с отогнутыми руками и какого-то генерала в первом ряду с анненской лентой через плечо, все — с узкими программками в руках, а за ними всех прочих зрителей, рассаженных в строгом порядке, но слившихся для меня в одно многоликое целое.
Перед моим выступлением только что закончилась длинная скучная речь учителя истории, который, сидя за особым столиком, жуя губами, читал ее по изящно переплетенной тетрадке, то и дело откашливаясь, вытирая вспотевший лоб свеже-выглаженным носовым платком.
Я чувствовал вокруг себя леденящее молчание полусонных слушателей.
На мне был парадный мундир, подаренный мне старушкой Языковой на память об ее недавно умершем от чахотки единственном, нежно любимом внуке, и я чувствовал себя в этом великоватом и длинноватом мундире покойного мальчика не совсем ловко, хотя в глубине души и представлял себя Пушкиным-лицеистом на экзамене Царскосельского лицея, именно таким, каким он был изображен на знаменитой картине Репина.
С пылким выражением и небольшими заминками, быстро и отчетливо, делая иногда энергичные жесты руками, ледяными от волнения, я отбарабанил свое стихотворение, ничего вокруг не видя, кроме своего отражения в медово-зеркальном паркете актового зала, а дойдя до знаменитых строчек, на которые возлагал все свои надежды — «пока в России дух народный огнем пылающим горит, ее никто не победит!», — я выбросил вперед руку со сжатым кулаком и топнул ногой с такой силой, что директор, сидящий передо мной со своей седой львиной гривой, вдруг проснулся и шарахнулся в сторону, как будто бы я его хотел ударить по уху.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: