Ирина Одоевцева - На берегах Невы
- Название:На берегах Невы
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Victor Kamkin Inc
- Год:1967
- Город:Washington D.C.
- ISBN:нет данных
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Ирина Одоевцева - На берегах Невы краткое содержание
Она с истинным поэтическим даром рассказывает о том, какую роль в жизни революционного Петрограда занимал «Цех поэтов», дает живые образы своих старших наставников в поэзии Н.Гумилева, О.Мандельштама, А.Белого, Георгия Иванова и многих других, с кем тесно была переплетена ее судьба.
В качестве приложения в книге пачатается несколько стихотворений И.Одоевцевой.
На берегах Невы - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
Но ему — я это помню — нет дела до меня. Я только повод для его прорвавшегося наконец наружу внутреннего монолога. И он говорит, говорит… Ему необходимы уши, слушающие его. Все равно чьи уши. Ведь они для него всегда «уши вселенной». Он всегда говорит для вселенной и вечности. Казалось бы, великая честь. Но Ефим, слуга Дома Искусств, знаменитый своим баснословным сходством с Николаем II и гордящийся им — он даже носит серую суконную тужурку, как покойный государь на портрете Серова, — рассказывал мне:
«Борис Николаевич любят являться поздно, когда в столовой больше никого нет. Закажут стакан чаю и даже не притронутся. Начнут рассуждать. Уйти невозможно — обидятся! Вот и стоишь, как чурбан. И не поймешь о чем это они так жалостливо разливаются, будто плакать собираются. Я им говорю: — Спокойной ночи, Борис Николаевич! Простите, я устал за день. А они хвать меня за рукав. — Да садитесь, голубчик. Садитесь. Усталость пройдет! — Усаживают меня рядом с собой. Хоть революция и господ больше нет, а все же сидеть мне неловко. А они моего протеста в расчет вовсе не принимают и так и сыпят, так и сыпят, заговаривают меня до одури. Хороший барин. Деликатный. Жаль только, что с мухой».
Да, я сознаю, что сейчас я заменяю Ефима. Но я, не в пример Ефиму, стараюсь не пропустить ни одного слова. Все понять и все запомнить.
— Петербург, — вдохновенно говорит Белый. — Нигде в мире я не был так несчастен, как в Петербурге… Сколько было приездов с предчувствием неминуемой гибели, сколько ужасающих, постыдных отъездов-бегств. Я всегда тянулся к Петербургу и отталкивался от него. Я и свой лучший роман назвал «Петербург» — по совету Вячеслава Иванова, правда. Я хотел безвкусно «Лакированная карета». С таким бездарным названием весь роман мог провалиться в небытие. А ведь это лучшее, что я создал. Запись бреда. Такого ведь до меня нигде не было. Даже у Достоевского. Когда я писал, все время жил в кошмаре. Ужас! Ужас! Кошмар и днем и ночью! Наяву и во сне бред.
Он поворачивает ко мне бледное лицо. Его широко раскрытые глаза сияют каким-то странным фосфорическим блеском. От него — я это явственно чувствую — исходят магнетические лучи.
— Я тогда, — продолжает он шепотом, будто доверяя мне тайну, — пересоздал Петербург. Мой Петербург — призрак, вампир, материализовавшийся из желтых, гнилых лихорадочных туманов, приведенных мною в систему квадратов, параллелепипедов, кубов и трапеций, — он указательным пальцем вытянутой длинной руки чертит в воздухе геометрические фигуры. — Видите? Я вот так воссоздал Петербург. Это не только Петру, это и мне Евгений крикнул: «Добро, строитель чудотворный! Ужо тебе!»
— Ужо тебе! Он откидывается на спинку скамьи и закрывает глаза. Но не замолкает. Нет, он говорит еще быстрее, еще более взволнованно и напряженно:
— Я населил свой Петербург автоматами, живыми мертвецами. Я сам тогда казался себе живым мертвецом. Я и сейчас мертвец. Да, мертвец — живой мертвец. Разве вам не страшно со мной?
Дрожь проходит по моей спине. Да. Мне страшно. Страшно, как от присутствия существа другого мира. Но встать, уйти? Ни за что! Я понимаю, что мне сейчас дана, может быть, единственная неповторимая возможность — с глазу на глаз видеть и слушать гения.
А он взмахивает руками, будто готов отделиться от скамьи. И мне вдруг начинает казаться, что он в своем черном пиджаке похож на огромную летучую мышь. На летучую мышь, раскинувшую крылья надо мной, над Летним Садом, над Петербургом, действительно созданным им. Мне начинает казаться, что и я только один из персонажей, созданный им, что сама по себе я перестала существовать. О чем это он? Я не понимаю…
— Сократ. Толстой — перевоплощение Сократа… Ясная Поляна звезда России… Россию спасет эфирное явление Христа…
Я слушаю. Теперь слова тяжело и гулко падают, а не взлетают водопадом, не пенятся не рассыпаются искрами. Слова падают, как камни: Дорнах! — пауза — Гетеанум! — пауза, доктор Штейнер!..
Ах, вот он о чем! Антропософия! Я знаю, что Белый — антропософ, хотя и не представляю себе ясно, что это значит. Гумилев относится к антропософии отрицательно, даже враждебно, и не пожелал мне объяснить толком. — Незачем вам антропософской чепухой заниматься. О переселении душ, о карме слышали? Ну и довольно с вас.
Я в недоумении смотрю на Белого. Он вдруг медленно поднимается со скамьи и, высоко подняв руки, провозглашает певучим, звенящим голосом:
— Близится эфирное явление Христа! Уже недолго ждать. Оно спасет мир. Спасет Россию. Оно избавит меня от страданий. Он резко поворачивается ко мне, протягивая руки вперед: — Я несу на себе все страдания мира, — исступленно выкрикивает он. — Я один!.. Все страдания…
Я вскакиваю. Сирень падает на землю. Я вся дрожу и не могу справиться с собой. Я стараюсь не смотреть на него, не слушать его… Но он берет меня за плечи, заглядывает мне в глаза.
— Я вас испугал? Простите, я не хотел, голубушка! Успокойтесь, сядьте.
Я молчу, подбирая упавшую на землю сирень. И снова сажусь рядом с ним.
— Ну зачем я ломаюсь? Зачем я безумствую? Скажите, зачем? Скажите, голубушка, зачем?
— Я ведь всегда ломаюсь. Всегда ломался. Не мог не ломаться — это моя самозащита — с самого младенчества.
Он снова вдохновенно торопится, заливая меня неудержимым потоком слов, и я, успокоившись, слушаю его, прижимая сирень к груди.
— Это все чушь про золотое детство. Тюрьма, пустыня детства. В сущности и мое детство можно назвать золотым. Еще бы! У меня даже колесо и палочка, которой я его подгонял, были золоченые и волосы совсем золотые. Золото. Всюду было золото. Я ходил в кружевном платьице, обвешанный золотыми локонами. Мальчик или девочка? Вернее — ангелочек. Тогда-то я и научился ломаться.
Родители вели из-за меня борьбу. Я был с уродом-папой против красавицы-мамы и с красавицей-мамой против урода-папы. Каждый тянул меня в свою сторону. Они разорвали меня пополам. Да, да. Разорвали мое детское сознание, мое детское сердце. Я с детства раздвоенный. Чувство греха. Оно меня мучило уже в четыре года. Грех — любить маму. Грех — любить папу. Что же мне грешнику делать, как не скрывать грех? Я был замкнут в круг семейной драмы. Я любил и ненавидел — и шопотом и почти с ужасом: — Я с детства потенциальный отцеубийца. Да, да! Отцеубийца. Комплекс Эдипа, извращенный любовью. Мама била меня за то, что я любил папу. Она плакала, глядя на меня. — Высоколобый, башковатый. В него, весь в него. В него, а не в меня.
Как странно, что Белый, лысый и седой, говорит: мама и папа, а не отец и мать, как все. Но Блок тоже говорит: «Мама мне вчера писала», «Мама приехала». Я знаю это от Гумилева.
А Белый уже во весь голос все вдохновеннее продолжает:
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: