Борис Панкин - Четыре я Константина Симонова
- Название:Четыре я Константина Симонова
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:неизвестно
- Год:неизвестен
- ISBN:нет данных
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Борис Панкин - Четыре я Константина Симонова краткое содержание
Четыре я Константина Симонова - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
В войну ему всегда недоставало непосредственного участия в событиях, теперешний «казенный» образ жизни удваивал возможность выразить себя. Да так, «чтоб, между прочим, был фитиль всем прочим». Поневоле будешь жить, не выпуская пера из рук. Что перо! Оно уже не поспевало за мыслями, событиями и переживаниями. Диктовка стенографистке стала понемногу привычным и естественным делом. Позже на смену Музе Николаевне и Нине Павловне придет магнитофон.
Почти каждое стихотворение из его нового, американского цикла вызывало одобрительные отклики в прессе, читалось по радио и на только входившем в быт телевидении. На встречах с читателями, а их было множество, к нему в президиум шли записки, а то и прямо из зала выкрикивали: «Красное и белое», «Митинг в Канаде», «Тигр», «Баллада о трех солдатах»...
Он читал снова и снова... С хрипотцой и картавинкой, приправляя слово скупым, но решительным, тоже уже хорошо всем знакомым жестом правой руки, которая касалась мимолетно то «симоновских» усов, то еще пышной, но уже схваченной ранней «бобровой» сединой шевелюры.
Читал:
Опять в газетах пишут о войне,
Опять ругают русских и Россию,
И переводчик переводит мне
С чужим акцентом их слова чужие.
Бросал в зал:
Почувствовав почти ожог,
Шагнув, я начинаю речь.
Ее начало как прыжок
В атаку, чтоб уже не лечь:
«Россия, Сталин, Сталинград!»
Три первые ряда молчат.
Ему бурно аплодировали и кричали: «Про любовь!»
Он переходил на речитатив:
Как твоя бы сейчас пригодилась рука мне —
Просто тихо пожать,
Просто знать, что вдвоем,
Мол, не то пережили, —
И это переживем...
Когда стихов, и опубликованных уже в периодике, и лежавших еще в рукописи, поднакопилось столько, что они потянули на книгу, он отдал все это перепечатать и разослал сборник членам редколлегии, сопроводив стихи письмом, в котором обращался к товарищам по работе с просьбой прочитать и высказаться нелицеприятно, начистоту.
Признаться, многих из числа даже самых близких ему людей удивил и озадачил этот жест, особенно письмо. Время было сложное, и Борщаговскому, например, показалось, что за этим стоят какие-то невидимые непосвященному сложности, которые автор хотел бы преодолеть таким образом, т.е. опорой на коллективное мнение. Он успокоил друга: «Нет, Шура, все в порядке, это необходимо мне самому».
Необычное должно становиться повседневностью. Ну что тут такого, в самом деле. Редактор он за редакторским столом, когда речь идет о чужих рукописях. А когда о его собственной, он никакой не редактор, а поэт, литератор, такой же, как все, так же жаждущий и боящийся суда людского, радующийся похвале и переживающий замечания.
То, как он думал о себе тогда, намекнул ему однажды Борщаговский, лучше всего было бы, наверное, передать знаменитыми изречениями фурмановского Чапаева: «Ты знаешь, какой Чапай человек есть? Это я в бою строг, а так, ты подходи ко мне в любое время... Я чай пью, садись со мной чай пить...»
Чаепитие по поводу обсуждения стихов шефа получилось непринужденным. Высказывались и хвалили без всяких натяжек. Да и нельзя было не хвалить, стихи были хорошими, и многие успели обрести популярность.
Но мешал частый взгляд на его военные стихи. Далось же им это «С тобой и без тебя». Кто-то с массой оговорок, разумеется, усомнился в правомерности сравнения войны «холодной» с просто войной, кто-то проехался насчет того, что объяснения в любви иной раз смахивают на объяснения долгих отлучек и опозданий:
И ничем не помочь,
И ничьей тут вины:
Просто за семь тысяч верст
И еще три версты
Этой ночью мне вышло на пост заступать,
Есть и пить
И исправно бокал поднимать...
Чего-то ему не хватало в этих ахах и охах одних, наукообразных сентенциях других.
Как и в военные годы, одними стихами невозможно было отозваться на все, что требовало отклика. Снова потянуло к драме. В войну возникли «Русские люди», теперь, после поездки в Штаты и Канаду, где «зал напоминал войну», — «Русский вопрос».
Он уже ставился в десятках театров страны, когда Константин Михайлович, не кривя душой, писал переводчику в Нью-Йорк: «Здесь в Москве, людям театра пьеса нравится, многое нравится мне самому... Я был бы рад, если бы она понравилась и тебе... Во всяком случае при всей резкости постановки вопроса в этой пьесе (а вопрос я поставил очень резко, да и не мог иначе ставить) я, выразив свое негодование по отношению к тому, что, на мой взгляд, заслуживает негодования, в то же время хотел выразить свои самые душевные, человеческие симпатии настоящим хорошим людям Америки...»
Когда в июне 1946 года он возвращался из Америки в Европу вместе с Ильей Эренбургом и генералом Галактионовым, четвертым среди них — видимый пока лишь ему одному — уже был американский журналист Гарри Смит, герой его будущей пьесы. Смит направлялся в Москву решать для себя и для своих хозяев русский вопрос. Та же миссия — американский вопрос, с какой он, Константин Симонов, побывал в Штатах.
Каждый из них был послан за океан, земля-то круглая, посмотреть, как они там, в России, в Америке после войны, чем дышат, на что надеются, как собираются вести дела с нами.
Как всегда, новый герой чем-то смахивал на автора. «И оказался таким же лопухом», — признает К.М. много лет спустя со своей обескураживающей улыбкой. «Только Смита за это из газеты выкинут, и поделом. А мне дадут Сталинскую премию».
И добавит: «А если сравнивать посылавшего нас тогда Александрова с Макферссоном — владелец здешних трех газет был тигр, залезший телом в полосатый костюм из грубой шерсти рыжеватой, то этот зверь и в подметки нашему академику не годился». Хотя Александров на тигра внешне был совсем не похож.
Среднего роста, щуплый, с обходительными манерами, всегда с вежливой улыбкой, одетый с той нарочитой неприметностью, с какой одевались и одеваются партийные и государственные чиновники крупного ранга.
Когда после войны он отправлял их с Эренбургом в Америку, на его рабочем столе лежал проект постановления о журналах «Звезда» и «Ленинград». Он если и не знал, то догадывался, что случилось с Михоэлсом; не за горами уже были побоища, которые он, по воле «самого», устроит в компании с Лысенко на «биологическом фронте», а потом самолично и на «философском».
Константину Михайловичу, слушая К.М., останется только руками развести — легко, мол, быть умным и проницательным задним-то числом. Что мы тогда понимали?
Зато уж за «Дым отечества» его ждала отнюдь не премия...
С повестью, которая тоже была задумана еще на палубе «Иль-де-Франс», он связывал самые большие ожидания. Ей были отданы дерзкие его замыслы. Создать вещь, которая вобрала бы в себя радости и боли мира, его надежды и разочарования, отразила бы глубочайшие и непримиримые противоречия, раздирающие современность, и в то же время создала бы цельную, все объясняющую и тем самым исцеляющую картину послевоенной жизни. Условия, объективные и субъективные, чтобы посягнуть, были налицо. Журналистские впечатления от поездок по зарубежью накладывались на увиденное и пережитое во время встреч с избирателями на разрушенной, едва становящейся на ноги Смоленщине. Наконец, в том положении, в которое он был поставлен, то есть с некоей литературно-государственной вышки, легче отделить эфемерное, преходящее от долговременного, определяющего.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: