Борис Панкин - Четыре я Константина Симонова
- Название:Четыре я Константина Симонова
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:неизвестно
- Год:неизвестен
- ISBN:нет данных
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Борис Панкин - Четыре я Константина Симонова краткое содержание
Четыре я Константина Симонова - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
Не замечал, не знал или не хотел замечать и видеть? — вот к чему все в конце концов сводилось. К.М. отдавал себе отчет, что именно на этот вопрос он обязан прежде всего ответить — и себе, и читателям.
Ответа, который был бы убедителен, все не приходило. Может, его вообще не существует в природе? Правдой было и признание своей слепоты, и ее отрицание. Потому что и в жизни в слиянии пребывало зло и добро, высоты духа и бездна падения, верность и коварство, величальная человеку и неслыханное издевательство над ним. Можно без конца продолжать эти пары. Приказ № 227 «Ни шагу назад!» воззвал к святая святых в человеке и тут же поставил за рядами наступающих шеренги загранотрядов, чтобы стреляли в затылок тем, кто при броске в атаку замешкается хоть на мгновение.
Высокое и низкое, прекрасное и отвратительное — они всегда были вместе на земле, но никогда еще, ни в одной стране, ни в одну эпоху не вступали в такое немыслимое, сатанинское переплетение. Поистине, только бес мог такое придумать на погибель людям — и правым и виноватым. Пробегала кощунственная мысль — даже в гитлеровской Германии было проще — там, по крайней мере, любое дело не расходилось с мерзким словом. Там евреев истребляли, объявив во всеуслышание низшей расой. Да и русских, всех славян отнесли, не стесняясь, к недочеловекам.
Здесь же воспевали — и в речах, и в поэтических гимнах равноправие, единство и дружбу, «союз нерушимый республик свободных», а целые народы срывали с родной земли, гнали, как скот, на чужбину, истребляли на месте. Под ликующие звуки Победы возвращались недавние узники фашистских концлагерей, и тут же под самыми изощренными предлогами, чуть ли не походным строем их отправляли в лагеря, за колючую проволоку.
Хотелось теперь все это выкрикнуть разом. Крик застревал в горле. Так появилась и окрепла мысль, что роман должен быть не итогом, а процессом познания, этапом на пути к истине. За первым будет второй, а может быть, и третий... Первый роман — как первый круг ада. Настанет время — и Синцову, и Серпилину — остановиться, онемев над бездной, поразмыслить над лицом и изнанкой жизни. Но сегодня они воюют и почитают за честь, что есть у них это право воевать. И недосуг им, сгибаясь под ратной ношей, рассуждать о силе, которая чуть было не лишила их этого права — один пришел на войну из сибирских лагерей, другой вернулся на нее, выйдя из окружения, что повлекло за собой унизительное расследование и исключение из партии.
Война, распадающаяся на десятки и сотни малых и больших сражений и схваток, всегда кровавых, всегда беременных смертью и то и дело разрешающихся ею, составляла и содержание и образ жизни его героев, входила в повествование, чтобы до конца остаться в нем главным действующим лицом. Одна на всех, она заслоняла собой всяческого рода индивидуальные подробности: зоны за колючей проволокой, военные трибуналы, загранотряды и пыточные. Но только до поры. Потому что эти так называемые подробности, эти ужасы и мерзости, ничего общего не имеющие с лишениями и страданиями самой войны, не канули бесследно. Они живут в человеке и неотвязно, словно ржавым гвоздем, колют его душу и сердце, которые, оттаивая постепенно в «нормальных» фронтовых обстоятельствах, становятся все чувствительнее к этой боли.
Герои его прежней военной прозы отличались от нынешних тем, что у них как бы не было биографии и вся их жизнь состояла из двух этапов: сегодняшнего — война, и вчерашнего — подготовка к войне.
Там тоже были люди разные — честные и криводушные, сильные и слабые, храбрые и не очень. Но все эти качества существовали как бы сами по себе, как нечто изначально данное. Там если награждали, то всегда достойного, если отдавали под трибунал — то труса или негодяя. Если и хорошего человека наказывали, то задело, как Сергея, например: не прыгай через реку на танке!
Здесь жестко спать, здесь трудно жить,
Здесь можно голову сложить.
Здесь, приступив к любым делам,
Мы мир делили пополам.
Милый, милый, такой правильный, такой понятный, но, увы, без остатка растаявший мир.
И непонятно задумавшимся над ним Косте, Военкору, Константину Михайловичу и К.М., жалеть ли об этом или радоваться. Всякий со своей правдой в голове, каждый тянет в свою сторону.
Как ни очевидна была теперь для К.М. пагубность сталинского всевластия и подозрительности, не мог он позволить себе приписать это всезнание своим героям, свести все страдания и тяготы военного лихолетья к этому одному обстоятельству, как бы страшно оно само по себе ни было. Было что-то возникавшее независимо от его воли и сознания, что удерживало его от нагромождения ужасов такого рода. Если солдаты и шли в бой с возгласом «За Сталина!», то сражались и погибали-то они за народ свой, за Родину, за близких, за отчий дом, за дым отечества... И если и маячил перед тем же Серпилиным отвратный лик Бастрюкова или какого-нибудь другого уполномоченного СМЕРШа или особиста, все же главную опасность в его глазах представляли тогда не они, а те ефрейторы, обер-лейтенанты, генералы, от которых мы драпали в первые месяцы войны и которых потом выкуривали, как крыс, из блиндажей и землянок под Сталинградом.
Его героем, он снова и снова повторял себе это, будет обыкновенный человек на войне, а сама война будет показана, как она есть, без всяких прикрас и оглядок на соображения идейного плана, с какой бы стороны они ни исходили. Правда — вот высшая идейность. И во имя нее он не давал себе воли, когда так или иначе подходило к тому, чтобы живописать мерзости сталинского произвола и лишения его жертв. Он не мог, не имел права сказать больше того, что способны были подумать и сказать тогда его герои.
Подобное воздержание — автора и его героев — представлялось К.М. своеобразным актом мужества. Уж так много развелось сейчас в среде пишущей братии любителей, говоря о минувшей страшной войне, разменять ее истинную трагедию и величие, сам подвиг солдатский на ужасы сталинско-бериевских застенков.
Так это все ему представлялось, когда он заканчивал «Живых и мертвых», сидя по утрам в полуподвальном, свежевыбеленном кабинете на тихой ташкентской улице.
В этот же период с рукописью в чемодане он ненадолго съездил в Москву, на III съезд писателей. Его впервые за много-много лет не избрали секретарем союза. Он сам удивлялся, как мало это обстоятельство оказалось способным испортить ему настроение. Тем более, что в эти же дни ему сообщили в «Знамени», что роман начинают печатать в ближайших же номерах. Впрочем, он и к этому сообщению отнесся с философским спокойствием. Отдав наконец рукопись в журнал, он порешил свое дело законченным.
Время сеять и время убирать. В жизни его теперь начиналась знакомая, но каждый раз пьянящая пора. Частые звонки из редакции, дискуссии по телефону о том или ином абзаце. Пакеты самолетом из Москвы в Ташкент, из Ташкента в Москву — сначала с версткой, потом сверкой. Иногда с очередной порцией рассыпающихся, пахнущих еще типографской краской листов прибывал кто-нибудь из редакционных мужей или дам. И тогда — застолье чуть ли не до утра — за шашлыками, им собственноручно изготовленными, с выбором и разрезанием яично-желтой, каждый раз с особым ароматом дыни, специальный ритуал, который он тут досконально освоил. Ну и, конечно, она, родимая, те самые боевые сто граммов, чарка за чаркой, с лукавой оглядкой на Ларису, которая сухого закона не соблюдала, но и к излишествам относилась нетерпимо.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: