Павел Басинский - Горький: страсти по Максиму
- Название:Горький: страсти по Максиму
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Литагент АСТ
- Год:2018
- Город:Москва
- ISBN:978-5-17-106998-8
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Павел Басинский - Горький: страсти по Максиму краткое содержание
В книге насыщенный иллюстративный материал; также прилагаются воспоминания Владислава Ходасевича, Корнея Чуковского, Виктора Шкловского, Евгения Замятина и малоизвестный некролог Льва Троцкого.
Горький: страсти по Максиму - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
Всмотримся, например, в сборник рассказов, который носит имя “Ералаш”. Сборник вышел в 1908 году, и рассказы, помещенные там, относятся к той поре, когда Горький работал в пекарне, торговал баварским квасом, бродяжил, влюблялся, стрелялся, служил на железной дороге.
Первое, что бросается в этой книге в глаза, – необычайная ее пестрота. Она такая пестрая, что больно смотреть. Множество красок, и все ослепительные.
Про какую-то девушку в ней говорится:
– Дуня пестрая, как маляр…
И про каких-то баб:
– Молодухи пестрые, точно пряники…
И про какую-то женщину:
– Пестро одетая женщина… одетая пестрыми тряпками… У этой женщины даже физиономия пестрая – “сборная, из нескольких кусков”. А у какой-то другой – “лицо размалевано самыми яркими красками”. И третья:
– На ней красная кофточка, зеленый галстух с рыжими подковами, юбка цвета бордо… бантики оранжевого цвета.
Такова вся книга, таковы в ней люди и вещи. Даже мысли у этих людей разноцветные:
“Разноцветно, разнозвучно играют умы”.
В этой пестроте все очарование книги. Недаром ее имя – “Ералаш”. В ней и в самом деле ералашная путаница ослепительных пятен, доведенных до предельной яркости. У героев не розовые, а кумачные лица; о небе говорится: очень синее.
И какое множество в этой маленькой книжке людей! – они-то ее и пестрят. Что ни страница, то новые. Горький не любит (или не умеет) слишком долго останавливаться на каком-нибудь одном человеке. Ему нужна пестрая вереница людей; ему нужно, чтобы эта вереница быстро текла по книге красно-сине-зеленой рекой, и, когда прочтешь его последние повести (“Исповедь”, “Кожемякин”, “Детство”, “По Руси”, “В людях”, “Ералаш”, “Мои университеты”), – покажется, что ты долго смотрел на какую-то неистощимую процессию людей, яркую до рези в глазах. Горькому словно надоедает писать об одном человеке, он жаждет пестроты, толчеи, ералаша. Он моменталист-портретист: изобразить во мгновение ока чье-нибудь мелькнувшее лицо удается ему превосходно. Это его специальность. Но изобразит – и готово. Через несколько строк – долой. Проходи, не задерживай! В одной “Исповеди” столько намалевано лиц, что другому романисту, например Гончарову, хватило бы на двенадцать томов. Интересно бы сделать перепись в этой густонаселенной стране – в книгах Горького, – сколько людей там приходится на каждый квадратный вершок? Горький с каким-то все возрастающим сладострастием тянется к этой ярмарочной, буйной, азиатской, ералашной пестроте. Смотрит на нее ненасытно, и, сколько малявинских красок ни брызгает к себе на страницы, все кажется ему мало. Я вчитываюсь хотя бы в первый рассказ этой книжки, который так и называется “Ералаш”. Ослепительно сверкают там апрельские лужи, празднично горит церковный крест. Вот рыжебородый татарин, вот пёстрая, очень пёстрая женщина: в синем жакете, в желто-зеленой юбке, в пунцовом платке. Но для Горького эти краски – не краски. Ему хочется бешеной яркости, и вот перед нами под огненным солнцем, по черному бархату степи, тянется крестный ход, золотой, малиновый, оранжевый, сверкают хоругви и ризы священников, и над мохнатыми головами людей, “сверкает, ослепляя, квадратный кусок золота, весь облеплен солнцем”. Яркий ситец, золото, кумач – татарская, византийская Русь!
И какие пёстрые ералашные звуки: хохот, песни, звоны, прибаутки, зазывания и божба торгашей.
И какие ералашные события: тут мертвец, а там целуются, тут торгуют, а там замышляют убийство.
Хмельно, горласто, празднично,
Пестро, красно кругом!
И все это в чаду сладострастия, ибо рядом со зрителем (а, значит, и рядом с читателем) сидит румяная, сытая, полнокровная, полногрудая женщина, которую томит весенний хмель, которая млеет на солнце, как полено на костре. Она источает какой-то пьяный угар, от которого этот кавардак головокружительных образов становится еще ералашнее.
Вообще в каждой новой книге Горького столько хмеля и мартовской яри, как ни в одной предыдущей, и замечательно, что чем ералашнее этот ералаш, чем он пестрее, тем он милее и понятнее Горькому. Закружившись в этой ярмарочной сутолоке, Горький чувствует себя как дома, тут ему легко и уютно, он забывает все свои угрюмые мысли об азиатской дрянности русских людей и говорит свое благодушное широкое слово:
– Прощается вам, людишки, земная тварь, всё прощается, живите бойко.
Это в Горьком важнее всего, это пробивается в нем сквозь все его теории и догматы. Оттого-то, когда он пишет об этом, он становится отличным художником. Оттого-то ему так удался “Ералаш”. Умиленная, хмельная любовь к русской – пусть и безобразной – Азии живет в нем вопреки его теориям, и часто, когда он хочет осудить азиатчину, он против воли благословляет ее. Его живопись бунтует против его публицистики. Его краски изменяют его мыслям. У Горького есть целый ряд повестей – “Исповедь”, “Лето”, “Мать”, – где он хочет прославлять одно, а его образы – наперекор его воле – прославляют совсем другое. Его повесть “Городок Окуров” есть, по его замыслу, анафема азиатскому быту, но можно ли удивляться тому, что, когда “Окуров” появился в печати, многие наивные читатели сочли эту анафему – осанной, и даже в “Новом времени” какой-то патриот восхитился:
– Наконец-то Горький полюбил нашу Русь!
Патриот был глупый, он не понял идеологии Горького, но в том-то и дело, что образы Горького часто живут помимо его идеологии и даже наперекор его идеологии!
Не замечательно ли, что Горький, такой ярый поклонник Европы, проповедник западной культуры, не умеет написать ни строки из быта образованных, культурных людей! Единственно доступный ему мир – мелкое мещанство, голытьба. Чуть только дело коснется Европы, европеизованных нравов европеизованной интеллигентской среды, Горький, как художник, становится бледен и немощен. Его рассказы об Италии напыщенны и вялы. Его рассказы и пьесы из жизни русских интеллигентов (“Инженеры”, “Дачники”, “Дети солнца” и т. д.) недостойны автора “На дне”. Стоит в его произведениях – хотя бы случайно – появиться образованным людям и заговорить культурным языком, – его творческая, поэтическая энергия падает. Интеллигентский язык его собственных журнальных и газетных статей до странности сух и банален.
Ибо вся его сила – в простонародном (азиатском!) языке, пестром, раззолоченном, цветистом, обильно украшенном архаическими и церковными речениями. Здесь его богатства беспредельны – прочтите, например, “Исповедь” или “Матвея Кожемякина”. Но чуть только, отказавшись от этих богатств, он потщится проявить в своем искусстве европейскую свою ипостась – ту самую, которую он так любит в себе и лелеет, – он становится косноязычен и почти не талантлив. Все истоки его творчества – Азия; всё, что в нем прекрасно, – от Азии. Ералашная, ярмарочная пестрота его образов – пестрота византийских мозаик и бухарских ковров; его темперамент ушкуйника, его мечтательная, скитальческая молодость, его склонность к унылой тоске, внезапно переходящей в лихое веселье, его экстазы жалости, его песни, его прибауточный, волжский, нарядный язык, всё самое пленительное в нем – чуждо той буднично-трезвой Европе, к которой он так ревностно стремится приобщить и нас, и себя. И сказать ли? – даже его любовь к Европе есть несомненно любовь азиата. Он любит ее религиозной, сектантской любовью, как не любит ни один европеец. Волга издавна колыбель и питомник сектантов, и чем больше Горький говорит о Европе, тем явственнее чувствуется в нем волжский сектант.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: