Глеб Горбовский - Остывшие следы : Записки литератора
- Название:Остывшие следы : Записки литератора
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Лениздат
- Год:1991
- Город:Ленинград
- ISBN:5-289-00922-1
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Глеб Горбовский - Остывшие следы : Записки литератора краткое содержание
Остывшие следы : Записки литератора - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
Недавно прошел слух, что Анатолий, играя в спортлото, выиграл много денег, чуть ли не десять тысяч. С тех пор о нем — ни слуху ни духу. Зачастую мы даже не подозреваем, что единственный способ избавиться от кого-либо — это обеспечить его тем, в чем он долгие годы нуждался: нищего — деньгами, заключенного — свободой, нелюбимого — любовью, причем в неограниченных количествах.
Безо всякой натуги мог бы я теперь составить отдельную книгу из одних только кратких описаний многочисленных визитов, нанесенных мне замечательными людьми в момент (длиною в пять лет), когда проживал я на Пушкинской улице в девятиметровом «зале ожидания». Если кто-то из читателей решит, что бросание спичечного коробка в окно — всего лишь литературный прием, скажу: ничего подобного. Значит, неубедительно рассказываю, только и всего. Десятки, многие десятки людей-друзей забредали тогда ко мне на огонек. Не то что теперь, когда поколение мое, так сказать, остепенилось. Некоторые дарили себя однажды. Какая-то группа гостей — постоянно. Не все бросали именно коробок или монетку. Взлетали к небу и другие предметы, оказавшиеся под рукой, например, кепки, пробки, огрызки яблок. Иные из прихожан предпочитали подавать голос, крича в колодце двора: «Гле-еб!» И мощное эхо уносило этот прозаический блеющий звук в блистающие или моросящие дождем выси небесные. Неправда ли, красиво? И — щедро. Такое не забывается.
На пару с Черепом мог прийти Саша Морев, о котором я уже упоминал и вспоминать не устану, так как был он не просто друг (друзей у Саши хватало!), но еще и потому, что был он сердцу моему по-настоящему мил, желанен. В нем таилась задиристая прелесть, он редко хвалил, но когда хвалил, значит, было за что, при этом бородка его воинственно, трагикомично выпячивалась, толстые на сухом лице губы презрительно или надменно складывались в брезгливую гримасу, на коротком носу обозначалось седло, весь облик напружинивался, словно перед прыжком, и вдруг — улыбка! Точно судорога отпускала. А похвалу не произносил, а как бы выцеживал сквозь зубы. Необычайно мужественно получалось. И одновременно — по-детски наивно. Даже комично. Оглядываясь ему вослед, словно заглядывая в ствол многометровой шахты, на дне которой было обнаружено его хрупкое тельце, помимо всего прочего могу теперь сказать: Саша умел держаться. Потому-то столь неправдоподобно прозвучала весть о его гибели. О его посмертной записке. Будто жил один человек, а умер — другой.
Приносил и оставлял на стене комнаты очередную свою картинку Эдуард Зеленин, Эдик, щедрый и весьма яркий художник, сибиряк родом, невысокого роста крепыш, плечистый, ладный, весь подобранный, на шее изящный шнурок или «бабочка», на голове котелок или складной цилиндр, раздобытый у театралов, модернист-авангардист с открытым лицом провинциала, рисовавший лицо Тани Кернер, художницы, покончившей с собой (бросилась в колодец двора с седьмого этажа общежития); было в этих холодноватых зеленинских портретах что-то якобы от вездесущего Модильяни, хотя вряд ли от него, скорее — от воздуха времени. Одна такая Таня, зеленая, леденистая, с трубкой во рту и цилиндром на голове, смотрит на меня со стены по сию пору, хотя сам Эдик давно уже в Париже, рисует иных Тань (а может, все еще ту, незабвенную?). Зачем он уехал в Париж — не знаю. За славой? Или — в поисках себя? Во всяком случае, не за изящными шнурками и головными уборами, каких в Париже великое множество. Должно быть, сказалось любопытство провинциала, а также — перспектива подучиться у великих мастеров, да кстати и подлечиться: от постоянной сухомятки обозначилась язва желудка. Ну, да и краски там, у «них», качественнее, и… да мало ли. Париж он и есть Париж. Для художников — Мекка. А все-таки жаль, что не увижу больше Эдика, того самого, свежелицего, загородного. Хотя опять же — не обязательно уезжать в Париж, чтобы стать другим. Годы-разлучники наверняка постарались над каждым из нас. И случись теперь встретиться нам, хотя бы и в Париже, а то и в Новокузнецке, откуда Эдик приехал в Ленинград, ведь можем и не опознать друг друга — чем жизнь не шутит?
На днях, когда вышесказанное об Эдике было уже написано, Зеленин объявился в Ленинграде. Звонил мне, разыскивал. Однако не застал. Что-то не позволило нам свидеться вновь. Что-то уберегло от неизбежного разочарования друг в друге. Сохранив прелесть былых встреч в неприкосновенности.
А то еще приходила на Пушкинскую неразлучная троица — Володя Уфлянд, Миша Еремин, Леня Виноградов, тоже приверженцы «левостороннего движения» в искусстве. Может, и по отдельности приходили, но мне почему-то сподручнее видеть их объединенными в некую упряжку. В душу запали стихи одного из них — Володи Уфлянда — живые, переливчатые, подчас презрительно-ироничные, насмешливые, подчас безалаберные, шутейные, словом, все та же обериутская школа, только с вкраплениями отчаяния, насланного тогда на всех нас неумолимым временем, одетым в диагоналевые галифе и во френч с накладными карманами. Из всей троицы только у Володи вышла книжка стихов. Да и то где-то за границей. Далеко от дома, от улицы Пестеля, где, между прочим, и поэт Иосиф Бродский когда-то был прописан. И — далеко от молодости: к пятидесяти годам.
Миша Еремин будто бы писал стихи умнее, сложнее, интеллектуальнее Уфлянда, но усилия его рассосались, и где же он? Тогда как Уфлянд на слуху. А Еремин — выпал… Хотя, позвольте, и от Еремина строчка осталась в памяти, вот она: «Боковитые зерна премудрости». И все-таки — выпал. Даже буквально: вывалился однажды, по пьяному делу, из окна. На дно каменного двора. Сломал ногу. Сломал судьбу. А ведь все трое ездили на свидание к Пастернаку Борису Леонидовичу, брали аудиенцию, были допущены. Читали мэтру отсебятину, задорную и бессвязную. И он их якобы слушал. Наверняка внимательно слушал.
А третий, Леня Виноградов, был самый из всех красивый внешне, а значит, и не приспособленный к труду на ниве изящной словесности. Бывало, войдет, брякнет что-нибудь вроде: «Марусь, ты любишь Русь?» И ухмыльнется многозначительно. Или выскажется более обширно, целыми двумя строчками: «Мы фанатики, мы фонетики — не боимся мы кибернетики!» И улыбнется еще знаменательнее.
Помню, как еще до моего переезда на Пушкинскую сняли эти ребята комнатуху на Васильевском острове, недалеко от моего дома, и на какое-то время взялись за дело артелью: подрядились пьесы писать для театра. Чтобы затем купаться в ванне, заполненной шампанским, и натирать обувь шоколадом. Вместо гуталина. Так они шутили во всеуслышание. Хотя шампанского наверняка желали искренне. Они рассуждали примерно так: в театрах успешно идут фальшивые, конъюнктурные пьесы бездарных авторов, тогда как мы, люди одаренные, свежие, остроглазые и остроумные, сидим сложа руки. Короче — мужики, за работу! И закипело. Каждый день ранним утром все трое стекались в комнатуху и, засучив рукава, создавали свою собственную драматургию. Случалось, на стук их артельной пишмашинки заглядывал я, в надежде совершить традиционный обряд сбрасывания на бутылку, и с удивлением пятился за дверь, натыкаясь на их деловито-виноватые улыбки и закатанные рукава рубах. «Вот погоди ужо, — заклинали меня все трое, выпроваживая за дверь. — Ужо заживем! В ванне с кагором… баттерфляем! Соловьиными языками закусывать будем. А покеда — не замай. Недосуг».
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: