Владимир Домогацкий - Кладовка
- Название:Кладовка
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:неизвестно
- Год:0101
- ISBN:нет данных
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Владимир Домогацкий - Кладовка краткое содержание
Кладовка - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
Он завидовал людям религиозным, но сам мало надеялся, что «Вера» придет к нему. Формально говоря, он был неверующий, но так было лишь в грубом приближении, он стремился к вере, но препятствием было интеллигентское воспитание, окружающий позитивизм и все, сопряженное с духом эпохи. На компромиссы он ни в чем не шел, он был открытым и откровенным перед самим собой и другими. В вопросе о религии он разделял участь людей своего поколения.
Чехов в письме Дягилеву пишет: «С недоумением поглядываю на всякого интеллигентного верующего».
Вокруг нашей семьи, особенно в моем детстве, чисто случайно было много религиозных философов. Эти люди были в общежитейском плане близкими друзьями моих родителей, но в вопросах религии дать папе ничего не могли. Я думаю, что их религиозность была для него подточена элементами профессионализма и публицистичности, а их философия была ему мало нужна.
Сталкиваясь вообще с верующими людьми, он всегда стремился извлечь из их мыслей что-то полезное, нужное для себя, но чаще всего наталкивался на стенку или малярное проповедничество.
Революция и большевизм швырнули русскую интеллигенцию в церковь, но с папой этого не получилось.
Мои жалкие попытки говорить с ним на эту тему успеха не имели, он спокойно до конца выслушивал все мои «за». Выслушав, говорил:
«Любопытно. Но для меня не годится».
И было явно, что ему моя болтовня даже «не любопытна».
У Бунина есть рассказ «В море», там приводится разговор двух людей, близких по возрасту и кругу к моему отцу. Один из героев говорит:
«Какая у таких, как мы с вами, может быть вера».
Очевидно, это вполне автобиографично, но едва ли тогда, в двадцатые годы, Бунин понимал, как страшна эта фраза. В ней слышится такая безнадежность неверия, какой у папы и в помине-то не было.
Папа все-таки надеялся обрести со временем веру и очень чувствовал, что без Бога голо и пусто и как-то уж очень нелепо на земле.
Вероятно, здесь уместна мысль столь чуждого папе Достоевского, что желание верить и не менее сильные сомнения в вере вполне могут уживаться вместе и что это уже и есть ВЕРА.
Умирал он от опухоли в головном мозгу, по происхождению раковой, умирал в течение трех месяцев, диагноз мы скрыли не только от него, но и от мамы. За время этого трехмесячного лежания у него постепенно отнялись рука, нога, затем и язык. Но душевные силы его не оставляли, он верил в жизнь, верил, что поправится и снова примется за свое дело. Рак, разрушивший его тело, до души добраться не смог. Мне, управляющему тогда всем этим медицинско-дипломатическим оркестром, приходилось изворачиваться и врать почти всем. И мне было и стыдно и страшно.
За месяц до смерти как-то ночью сказал мне:
«Ладно, верю, что это конечно не смерть, но года через три, максимум семь, помирать все же придется, а как я не готов к этому».
И опять я мысленно переношусь к красному тлеющему свету колченогого фонарика. Это было где-то в середине тридцатых годов; мы проявляем, какая-то затянувшаяся пауза, и, покуривая, пуская дым в красные лучи, папа, не глядя на меня, говорит. Говорит просто, как всегда, отрывочно, только кусочками, временами поднимает брови, покусывает усы. Фабула весьма нехитрая — его последние дни и часы на земле, поведение окружающих, его смерть, последнее пребывание его тела в гробу до выноса в условиях коммунальной квартиры и так далее. Тема рассказа огромна: грандиозность самого события, называемого смертью, и жалкая, ничтожная, но всепоглощающая пошлость всего, что сопровождает этот акт.
Этот глубоко выстраданный в бессонные ночи рассказ произвел на меня оглушающее впечатление, и вовсе не потому, что сам потенциальный покойник его столь просто, спокойно, разумно и делово рассказывает. Рассказ раздавил меня своей художественностью, простотой, точностью, — в нем и запятой лишней не было. Потому я и не взялся его пересказать, мне такое не по плечу. Все-таки если бы меня спросили, каков должен быть по-настоящему хороший рассказ, я бы не задумываясь назвал именно этот, но написать такое никто никогда не мог и не сможет. Этот рассказ открыл передо мной основную истину, правда, настолько затасканную, что ее уже не видно и не слышно. Истина в том, что искусство определяется количеством выстраданного в нем материала и простотой изложения.
За сорокалетие, прошедшее с папиной смерти, он не только остался для меня живым, а, пожалуй, стал и более живым, и уж конечно более близким и понятным.
Он никогда меня ничему не учил и ни на что не наталкивал, но, если по совести, для себя я должен бы был кого-то назвать своим учителем, мне пришлось бы назвать именно его. Все остальные, кто старался активно меня учить, были досадными препятствиями на моем пути, их надо было лишь преодолевать или бежать от них, и то и другое мне трудно давалось.
Когда мне стаю более или менее ясно, чем я буду заниматься после средней школы, я довел до сведения родителей, что буду подвизаться на поприще изоискусства. Вскоре началась моя учеба у Павлинова, затем Вхутеин, потом халтура, потом у Фаворского в Изоинституте.
Поначалу папа к моему выбору отнесся с явным безразличием и даже, пожалуй, можно сказать, что занял в этом вопросе позицию выжидательную. Он думал, что я пошел по искусству, желая избежать кабалы нашей действительности, и, конечно, сочувствовал мне, желая, чтобы я хоть как-то избежал «рабства». Но при такой постановке вопроса меня как будущего художника он едва ли мог всерьез рассматривать.
Однако чем дальше продвигалась моя учеба, тем хуже становились мои успехи, скорее можно сказать, что успехов вообще не было. Было нудное, тяжкое, иногда нестерпимое «отбывание срока» в чуждой для меня школе. Папа, конечно, очень и очень мне сочувствовал, но сочувствие это было с «соблюдением дистанции». В мои учебные дела он не вникал, тем более что Фаворский и все его присные были для ней) еще дальше, чем для меня.
Когда же он понял, что искусство стало единственной формой моей жизни, что закрыло собой все окружающее, словом, что «нет мне без него любви», здесь папа очень и очень насторожился. Смутило и обеспокоило его не то, что он просчитался, это в нашем деле сплошь и рядом случается. Испугался он просто за меня, за мое настойчивое стремление разбить о стенку собственную голову.
Искусство, ставшее столь исключительно делом моей жизни, выдвинуло на первый план для папы вопрос, а художник ли я и есть ли мне что сказать свое. Такой же мучительный вопрос, только по отношению к самому себе, стоял и перед ним когда-то в течение около двух десятилетий, и чем это пахнет, он понимал. Вот это его и пугало, ведь он прекрасно знал, что заниматься искусством и быть художником — это отнюдь не одно и то же. Может казаться, что грань эта не очень отчетливая, но это неверно, можно ошибиться, можно сразу не увидеть, но рано или поздно грань эта проступает, и роль ее решающая. Вопрос об этой грани стоит во многих видах искусства и литературы, резче всего она видна в поэзии. Изоискусство в этом смысле стоит следом за ней, здесь также нет ничего извиняющего и ничего объясняющего. Здесь есть или «да», или «нет». При этом масштаб этого «да» может быть весьма различен, от крохотного ручейка до огромной реки.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: