Бенедикт Сарнов - Феномен Солженицына
- Название:Феномен Солженицына
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:неизвестно
- Год:неизвестен
- ISBN:нет данных
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Бенедикт Сарнов - Феномен Солженицына краткое содержание
Книга Бенедикта Сарнова «Феномен Солженицына» – едва ли не единственная, автор которой поставил перед собой задачу дать серьезный и по возможности объективный анализ как художественной, так и мировоззренческой эволюции (лучше сказать – трансформации) писателя.
Но можно ли сохранить объективность, выясняя свои отношения с человеком, сыгравшим огромную – и совсем не простую – роль в твоей жизни?
Феномен Солженицына - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
– Что ж, будь здоров, Пинегин, – сказал Иван Григорьевич и пошел в сторону вокзала.
(Василий Гроссман. Все течет. В кн.: Василий Гроссман. Повесть. Рассказы. Очерки. М. 1998. Стр. 287–288)
Это чувство, на миг (на одну секунду, только на одну, не на две, – подчеркивает автор) пронзившее душу негодяя, не только не смягчает и не умаляет его вины, а, напротив, обостряет, до предела обнажает, даже увеличивает меру совершенной им подлости.
В точном соответствии с заветами наших великих предшественников и учителей, рисуя «злого», Гроссман старается найти в его душе толику доброго, человеческого. Но негодяй при этом у него остается негодяем.
«Черт меня толкнул пешком ходить», – повторял Пинегин. Ему не хотелось думать о том темном, плохом, что спало десятилетия и вдруг проснулось. Не в плохом поступке была суть, суть была в глупой случайности, что столкнула его с погубленным им человеком. Не столкнись они на улице, спящий бы не просыпался.
Спящий проснулся, и Пинегин, сам того не заметив, все меньше думал о глупой случайности, все больше тревожился и сокрушался: «Что ж, а ведь факт, ведь именно я на Ванечку стукнул, а можно было и обойтись, и сломал человеку позвоночник, черт бы его драл. Сейчас бы встретились – и все в порядке было. Эх, собака, такая дрянь в душе поднялась... Ох ох, беда, прямо хоть не живи после такой дряни на свете.
Может быть, и вся моя жизнь одна сплошная подлость. Жить надо было совсем «по другому манеру».
И в нешуточном смятении Пинегин зашел в интуристский ресторан, где его давно знали и метр, и официанты, и швейцар.
Завидя его, два раздевальщика выбежали из-за барьера, пришептывая: «Пожалте, пожалте», – и, похрапывая как жеребцы, в нетерпении тянулись к богатым пинегинским доспехам. Глаза у них были зоркие, хорошие глаза рысистых умных русских ребят из раздевалки интуристского ресторана, умевших точно запомнить, кто был да как одет, что сказал невзначай. Но уж к Пинегину с его депутатским значком они относились всей душой, открыто, почти как к непосредственному начальнику.
Пинегин не спеша, ощущая ногами податливую и одновременно упругую мягкость ковра, прошел в ресторанный зал. Торжественный сумрак стоял в высоком и просторном зале. Пинегин медленно вдохнул спокойный, одновременно прохладный и теплый воздух, оглядел столы, покрытые крахмальными скатертями; неярко поблескивали граненые вазочки с цветами, бокалы и рюмки. Он прошел в знакомый ему уютный угол под резную листву филодендрона.
Он шел между столиками с флажками многих держав мира, и казалось, что это линкоры и крейсеры, а он флагман – адмирал, принимающий парад.
И с этим помогающим жить чувством адмиральства он сел за столик, неторопливо потянулся к оливково-синей, добротной, как лауреатский диплом, обеденной карте и, раскрыв её, углубил взор в раздел «Холодные закуски».
Просматривая названия, напечатанные на его родном языке и на прочих главнейших языках мира, он перелистнул звенящую картонную страницу, окинул взглядом раздел «Супы», пожевал губами и скосил взор на подотделы: «Блюда из мяса... Блюда из дичи».
И в тот миг, когда он затомился между мясом и дичью, официант, разгадав его раздвоение, произнес:
– Филе, вырезка сегодня исключительные.
Пинегин долго молчал.
– Что ж, филе так филе, – сказал он.
Он сидел в полутьме и тишине с полузакрытыми глазами, и полновесная правота его жизни спорила со смятением и ужасом, воскресшими в нем, с огнем и льдом раскаяния.
Но вот тяжелый бархат, драпировавший дверь на кухне, зашевелился, и Пинегин определил по лысой голове официанта: «Мой».
Поднос плыл из полутьмы на Пинегина, и он видел розовато-пепельную лососину среди лимонных солнышек, смуглость икры, тепличную зелень огурцов, крутые бока водочного графинчика и боржомной бутылки.
Да и не был он уж таким гастрономом, и не так уж хотелось ему есть, но именно в эту минуту старый человек в ватнике вновь перестал тревожить его правоту.
(Там же. Стр. 296–298)
Двумя этими сценами Гроссман, как будто, бесповоротно решил (во всяком случае, для себя) этот проклятый вопрос: можно ли, рисуя современных мерзавцев (мерзавцев, так сказать, нового типа), руководствоваться заветом классика: «Когда рисуешь злого, ищи, где он добрый». Или даже – шире того – исходить из принципа, который сформулировал Камю в своей нобелевской речи, что искусство по самой природе своей – не прокурорно.
Но он на этом не останавливается.
Проклятый вопрос этот, судя по всему, мучил и его тоже. Недаром он отдал размышлениям на эту тему, – вряд ли даже уместным в «вымышленном повествовании», – добрый десяток страниц убористого книжного текста.
Вот – итоги этих его печальных раздумий:
Кто виноват, кто ответит... Надо подумать, не надо спешить.
Вот они – фальшивые инженерские и литературные экспертизы, речи, разоблачающие врагов народа, вот они – задушевные разговоры и дружеские признания, переложенные в донесения и рапорты сексотов-стукачей, информаторов.
Доносы предшествовали ордеру на арест, сопутствовали следствию, отражались в приговоре. Эти мегатонны доносной лжи, казалось, определяли имена людей в списках раскулаченных, лишаемых голоса, паспорта, ссылаемых, расстреливаемых.
На одном конце цепи два человека беседовали за столом и отхлебывали чай, затем при свете лампы под уютным абажуром писалось интеллигентное признание либо на колхозном собрании по-простому говорил речь активист; а на другом конце цепи были безумные глаза, отбитые почки, расколотый пулей череп, цинготные мертвецы в лагерном бревенчато-земляном морге, отмороженные в тайге гнойные и гангренозные пальцы на ногах. Вначале было слово... Воистину так. Как быть с погубителями-доносчиками?
Вот вернулся после двенадцатилетнего лагеря человек с трясущимися руками, с запавшими глазами мученика: Иуда-первый. И среди друзей его прошел шепоток – говорят, он в свое время плохо вел себя на допросах. Некоторые с ним перестали раскланиваться. Те, кто поумней, при встречах с ним вежливы, но в дом к себе не зовут. Те, что ещё умней, шире, глубже, и в дом к себе зовут, но в душу не пускают, закрыли её перед ним...
Он был обыкновенным человеком. Он пил чай, ел яичницу, любил беседовать с друзьями о прочитанных книгах, ходил во МХАТ, иногда проявлял доброту. Был он, правда, очень впечатлителен, нервен, не было в нем самоуверенности.
А на человека крепко нажали. На него не только кричали, его и били, и спать не давали, а кормили селедочкой и стращали смертной казнью. И все же, что ни говори, он совершил страшное дело – оклеветал невинного. Правда, тот, оклеветанный, посажен не был, а он, которого принудили клеветать, отбыл безвинно 12 лет лагерной каторги, вернулся чуть живым, сломленным, нищим, доходягой. Но ведь оклеветал!
Интервал:
Закладка: