Олег Дорман - Подстрочник: Жизнь Лилианны Лунгиной, рассказанная ею в фильме Олега Дормана
- Название:Подстрочник: Жизнь Лилианны Лунгиной, рассказанная ею в фильме Олега Дормана
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Астрель, Corpus
- Год:2010
- Город:Москва
- ISBN:978-5-271-24764-4
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Олег Дорман - Подстрочник: Жизнь Лилианны Лунгиной, рассказанная ею в фильме Олега Дормана краткое содержание
Жизнь этой удивительной женщины глубоко выразила двадцатый век. В ее захватывающем устном романе соединились хроника драматической эпохи и исповедальный рассказ о жизни души. М. Цветаева, В. Некрасов, Д. Самойлов, А. Твардовский, А. Солженицын, В. Шаламов, Е. Евтушенко, Н. Хрущев, А. Синявский, И. Бродский, А. Линдгрен — вот лишь некоторые, самые известные герои ее повествования, далекие и близкие спутники ее жизни, которую она согласилась рассказать перед камерой в документальном фильме Олега Дормана.
Подстрочник: Жизнь Лилианны Лунгиной, рассказанная ею в фильме Олега Дормана - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
30
К моему великому горю, мама умерла до Победы. Ранней весной, в марте сорок четвертого года. Умерла, конечно, по нашему недосмотру. Может, она могла бы и не умереть. Она умерла от несварения желудка и от плохой медицины. Может, если бы ей вовремя оказали помощь… Но ее не взяли в больницу — да я и не хотела, чтобы брали, я боялась больницы, потому что папа умер в больнице… Мама умерла за три дня, как-то в одночасье, дома.
Я очень тяжело пережила мамину смерть, считала, что я что-то недоделала, так оно, наверное, и есть, не смогла вовремя сорганизовать необходимую медицинскую помощь, не поняла, что происходит. И впала в какое-то состояние депрессии, мне, вообще-то говоря, не свойственное.
Я осталась абсолютно одна на этом свете. Из родных у меня не было никого. Мой дядя, папин брат, тем временем успел умереть, его жена тоже, и вообще — никого, ничего не было. И я остро чувствовала такую неприкрепленность ни к чему. Во взвеси какой-то я жила.
И моя подруга по университету, которую звали Исса Черняк, пригласила, даже не пригласила, а почти что силой, — но я была покорна, я была в депрессивном состоянии, поэтому подчинялась, — перевезла меня жить к себе, в свой дом. И на ближайший год мы опять закрыли Каляевку, и я жила в семье у Иссы. Меня очень пригрели там. Ее мать, совершенно замечательная женщина, Дебора Моисеевна Черняк, была директором детской больницы и разорилась за войну, потому что все, что было в доме, она продала, чтобы покупать молоко и кашу по коммерческой цене для своих пациентов — деток, которые лежали в больнице.
Мы кончали университет, сдавали последние экзамены, сдавали госэкзамены. Я стала писать курсовую работу почему-то по скандинавской литературе. Не совсем понимаю почему. Я, в общем, всегда любила ее, но почему выбрала — не могу объяснить. Курсовая была посвящена русско-скандинавским связям. Перед Первой мировой войной были годы, когда все толстые русские журналы увлеклись Скандинавией. И понятно — тогда произошел немыслимый взлет северной литературы. Ее очень много переводили и печатали. И вот я сидела в Ленинке с утра до ночи, читала эти замечательные «Аполлоны», «Северные цветы» и прочие. Конспектировала, выписывала и написала работу о русско-скандинавских связях.
Мой университетский профессор Самарин сказал: если будете заниматься Скандинавией, возьмем вас потом в аспирантуру. Он был одновременно завкафедрой в университете и завсектором западной литературы в Институте мировой литературы.
Все-таки мне удивительно везло на людей. Роман Михайлович Самарин был жутким человеком, настоящим исчадьем ада, но ко мне почему-то повернулся лучшей стороной. Он, отведя меня в какой-то уголок, шептал: «Не думайте, Лиля, что русская интеллигенция — антисемиты, это нас заставляют быть антисемитами, а вообще, в душе-то — нет; и вот мой отчим Белецкий, такой известный профессор в Харькове, он тоже никогда не был антисемитом, вообще в нашем доме не было антисемитизма!» Почему-то ему хотелось красиво выглядеть в моих глазах, и он действительно потом помог мне, взял в аспирантуру, что для еврейской девочки в те годы было невероятно.
Я стала аспиранткой Института мировой литературы. И так было больно мне, что мама этого не знает, не видит. Я получила стипендию, значит, тем самым мое существование стало возможным, самостоятельным. Ну, я, естественно, ее отдавала в дом, где жила.
В молодые годы даже очень большое горе как-то изживается. Я была в таком тяжелом состоянии, но это постепенно прошло. Я как-то все же включилась в жизнь и стала жить. Жизнь странным образом пошла каким-то своим чередом. У меня уже было много потерь. Смерть папы, гибель Жени Астермана, потом смерть мамы. И как-то оказывается, что человек может пережить, скажем так, больше, чем он полагает. Больше, чем это кажется возможным. Запас жизнеспособности и прочности оказывается больше, чем ты предполагаешь.
31
День Победы был омрачен тем, что мама не дожила до него. Потому что мы так мечтали все эти годы, что когда-нибудь эта война все же кончится, как все когда-то кончается.
Двое-трое суток никто не спал, все стреляли, все гуляли, все бегали на вокзалы встречать поезда с демобилизованными — тут нечего сказать. Это очень хорошо в «Белорусском вокзале» Андрей Смирнов показал, этот взрыв народной жизни. Ничего индивидуального я тут не могу добавить. Но хотела бы рассказать о событии, которое произошло раньше, летом сорок четвертого года.
В какой-то день распространился слух, что пленных немцев прогонят по Садовому кольцу, от Белорусского до площади трех вокзалов. Люди столпились на тротуарах. Я оказалась по каким-то делам недалеко от Института Склифосовского. Внезапно вокруг все зашумели: «Вон они, вон они!» — и вдали я увидела движущуюся по мостовой черную массу, которая на удивление быстро приблизилась. Может, я просто от волнения потеряла чувство времени. Первыми шли старые генералы в мятых мундирах с сорванными погонами, в фуражках вермахта. Они шли прусским шагом, выставив вперед небритые подбородки, и прятали то одну, то другую руку в карман, — холодно было, пальцы коченели на ветру. А следом за ними, уже толпой, вразброд, шли младшие по званию. Кто-то опирался на самодельные костыли, у кого-то рука висела на перевязи, в грязных бинтах. Кто-то босиком. Почерневшие, исхудавшие до костей лица, впалые щеки, темные круги под глазами, тяжелые, ужасные взгляды. Шеренги шли без конца. Они поворачивали с площади Маяковского на Садовую-Триумфальную и уходили по Кольцу. Тащились с трудом, одни еще пытались как-то держаться, другие, без сил, сгибались пополам от холода и боли… Это было жалкое зрелище, но я запрещала себе их жалеть и повторяла про себя, что они-то никого не жалели.
И тут я увидела то, что поразило меня больше всего. Какие-то старушки, сухонькие бабки, похожие на черных мотыльков, подходили к колонне пленных и протягивали им куски хлеба. Вы представляете себе, как не хватало в войну хлеба, — то есть старухи отдавали долю от своего скудного, ничтожного пайка. Те отшатывались, не понимая, чего от них хотят. А старухи, крестясь, настаивали, чтобы они взяли. И еще какие-то женщины протягивали кружки с водой. Что при той ненависти, которая была к немцам, при том ужасе, который они творили действительно и который еще больше раздувался в газетах — но и на самом деле творились бог весть какие страшные дела, — находились старушки и женщины, которые подносили пленным хлеб и воду, которые жалели их, — это поразило меня. Это впечатление, которое остается на всю жизнь.
Русский народ прошел по всей Европе. Он победил непобедимую, казалось, армию. Он увидел воочию, как живут там. И увидел, что там живут совсем не так, как ему внушалось. Солдаты со всего Советского Союза — из Казахстана, Сибири, с Кавказа, с Дальнего Востока, — пройдя пол-Европы, обнаружили, что уровень жизни обычных людей там куда выше нашего. Кроме того, офицеры, делавшиеся комендантами в городах, которые занимала русская армия, в странах «народной демократии» и в Германии, обретали какую-то свободу. Они вдыхали этот свободный ветер. Они чувствовали себя свободными. Это были уже другие люди. И вот когда пришла Победа, когда все рассчитывали, все верили, что жизнь станет другой, что тот глоток свободы, который победоносная армия не могла не впитать в себя, скажется на жизни и она станет более либеральной, Сталин произносит речь, в которой называет людей винтиками машины. То есть опять низводит их до чисто механического, полностью зависимого положения частиц какого-то механизма. Это было очень странно. И вот эти два момента — государственный антисемитизм и «люди-винтики» — задали тон, с этим мы вступили в послевоенное время, и иллюзия, что жизнь пойдет хоть как-то немножко по-другому, очень быстро пропала.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: