Г. Мунблит - Воспоминания об Илье Ильфе и Евгении Петрове
- Название:Воспоминания об Илье Ильфе и Евгении Петрове
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Советский писатель.
- Год:1963
- Город:Москва
- ISBN:нет данных
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Г. Мунблит - Воспоминания об Илье Ильфе и Евгении Петрове краткое содержание
В 1962 году исполнилось двадцать пять лет со дня смерти Ильи Арнольдовича Ильфа и двадцать лет со дня смерти Евгения Петровича Петрова. Очень много людей во всем мире читают и любят их книги и, как это всегда бывает, хотели бы знать об авторах-какими они были, как работали, с кем дружили, как начинали свой писательский путь. Мы попытались в меру наших сил ответить на эти вопросы, рассказав об Ильфе и Петрове все, что о них знали.
Воспоминания об Илье Ильфе и Евгении Петрове - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
— Теперь я наконец понимаю, почему говорят: «Живу на жилплощади». Хозяйка дома и сама охотно принимала участие в инсценировке, изображая вместе с нами восторженную толпу, но не забывала при этом следить за тем, чтобы стулья оставались на своих местах. И вот французский президент, перед тем как сойти с броненосца, со всею галантностью, как и подобает французу, отнесся к прихотливым требованиям дамы и заранее с полной серьезностью тщательно обвел мелком-мелок оказался у него в кармане-точки, где стояли ножки стульев… После спектакля стулья были поставлены на место. Часто играли в игру «Что возьмем с собою на необитаемый остров?». Твердо помню, что с Диккенсом Ильф расстаться не хотел даже на необитаемом острове, и едва ли будет преувеличением сказать, что этого автора Ильф полюбил навсегда и не расставался с ним до самой смерти. Иные главы «Двенадцати стульев», по словам самого Ильфа, «срисовывались» с «Пикквикского клуба». Думаю также, что зерно сюжета заимствовано у другого любимого автора-Конан-Дойля. Не один раз Ильф рассказывал нам в разных вариантах историю о голубом «брильянте». В основе истории лежал известный рассказ Конан-Дойля о том, как рождественский гусь проглотил драгоценный камень. Мы жадно листали иллюстрированные журналы, смакуя с одинаковым удовольствием и Бенуа и Жироду, но Илья Арнольдович показывал пример серьезного отношения к таким писателям и поэтам, как Франсуа Вийон, Рабле, Стерн, Франс, наш Лесков. Обновлялось отношение к хрестоматийным именам и наряду с этим возникало пристальное внимание к современникам-к Маяковскому, Асееву, Пастернаку, которых мы слушали в отличном чтении Багрицкого; это приучало к правильному пониманию новых поэтов. Нередко после чтения своих стихов мы засиживались при свете восходящей луны, слушая стихи «настоящих» поэтов-Маяковского, Есенина, Мандельштама, Ахматовой… Незабываемо то праздничное чувство, какое испытывали мы, по-новому читая знакомые книги, открывая незнакомые. Всего не перечтешь, не вспомнишь! Такое было время для всех, и тут ничего нового не скажешь. Важно напомнить, что это бескорыстное увлечение учило всех нас, молодых людей 20-х годов, многому хорошему и полезному. И говорить об этом хочется не только потому, что всегда приятно вспоминать радости молодости, но еще и затем, чтобы не утаить это хорошее от юношей и девушек нынешних, 60-х годов… Однажды Илья Арнольдович вдруг пропал. Его не видно было неделю, другую. Он жил в доме, известном в Одессе как один из «домов князя Урусова». Не нужно, однако, думать, что это был роскошный особняк. Стоял дом, правда, на одной из лучших улиц города, поблизости от обрыва с парапетом, с которого открывался вид на порт и море, но все же это был обыкновенный доходный дом и в нем довольно многочисленной семье Файнзильберг принадлежала небогатая квартира на третьем или четвертом этаже, смотревшая окнами в узкий темный двор-колодец. На мой звонок вышел младший брат Ильи Арнольдовича. Мальчик был чем-то смущен. Помнится, в квартире было не очень уютно и холодно. Как знать, может быть, эти воспоминания и дали Ильфу впоследствии повод записать в своей записной книжке: «Чувство уюта-одно из древнейших чувств». Эти записи выражают сущность человека с не меньшей отчетливостью, чем самый образ жизни, его дела. Илью Арнольдовича я нашел в постели. На столике рядом с лекарствами красовалось румяное яблоко. Больной выздоравливал после серьезной болезни. Возможно, уже тогда проявлялись симптомы чахотки, сведшей Ильфа в могилу через шестнадцать лет, но никто этого тогда не подозревал. Как всякий больной, Илья Арнольдович очень обрадовался гостю, хотя и встретил меня словами не совсем обычными:
— Если бы вы знали, в каких сантиментах воображения я утопию! Только это одно веселит меня. Больше всего я теперь интересуюсь почтальонами. Вид этих добрых людей заставляет мое сердце метаться… Но вот уже давно нет звонка почтальона. И я занимаюсь тем, что пишу ответы на не полученные еще письма. Не забавно ли? — И вдруг у Ильи Арнольдовича быстро и лукаво блеснули глаза, он взял со столика пенсне и какие-то листочки бумаги. — Хотите, прочту? Вы как-то просили об этом. Это не стихи, но, наверное, и не проза. Ешьте мое яблоко и слушайте. Я знал девушку, которой, видимо, адресовались эти письма. Немного танцовщица, немного поэтесса, немного художница, девушка эта недавно уехала в Москву или Ленинград-куда точно, я тогда не знал, но знал, что Илья Арнольдович тоже собирается ехать туда же: там, в Ленинграде или в Москве, он намерен был жить, искать работу, любить, ходить в театры, заводить интересные знакомства, посещать лекции, диспуты. Словом, жить другой, столичной жизнью: в Одессе уже больше нечего делать. Туда, худа!.. Уже уехали Адалис, Катаев и Олеша, укладывает в дорогу свою шляпу «здравствуй-прощай» Георгий Шенгели. Вот только встанет он на ноги-и сам начнет собираться в отъезд… А пока еще шумит неподалеку Черное море, и беспричинная печаль заставляет марать бумагу-не вздор ли все это… Я уже боялся, что Илья Арнольдович раздумает и не станет читать. Но вот, откинув теплую женскую шаль и серую солдатскую шинель, служившие ему одеялами, он привстал и, поправив пенсне, начал всматриваться в листки бумаги, исписанные прямым и крупным почерком. Это было первое из им написанного, что предстояло мне услышать, а не увидеть: до того он лишь показывал мне иногда плоды своей любимой забавы — рассказы в иллюстрациях на самые разнообразные, всегда смешные сюжеты. Рисовал он эти картинки не отрывая карандаша от бумаги; быстрый, меткий карандаш хорошо повиновался замыслам автора. Но это были только картинки, и неудивительно внимание, с каким я отнесся к запискам Ильи Арнольдовича. И так случилось-уже значительно позже, — что эти записки-письма, а может быть, страницы дневника, оказались у меня в руках, и тогда я с особенной живостью вспомнил день и час у постели больного Ильфа. Думаю, что лучше всего попросту привести здесь кое-что из этих записок. «Милосердие, милый друг, единственно лишь ваше милосердие еще может спасти меня, — писал Ильф. — Я ожидаю от вас письменного разрешения моих грехов до той благословенной поры, когда и мне будет принадлежать Москва. О, время, когда зацветет свечами дерево Преображенской улицы! Тогда я покину родные акации и уеду на Север. Мой путь будет лежать на Москву. Моя верность приведет меня к вам, и вашим милосердием мне будет подана жизнь. А моя жизнь — все та же. Дымный мороз-и санки слетают на Греческий мост, но приходит ветер западный и южный. И ничто, даже самое яростное воображение весны не заменит вам западного и южного ветра в феврале. В городе, где так много любви и так много имажинизма, каждое утро я говорю: пусть вы все будете так прокляты в своей любви, как я проклят в своей ненависти. И пусть, взглянув на небо, вы не увидите ничего, ни ангела, ни властей. День проходит в брани и проклятьях, а ночи едва хватает для снов: на маленьком пароходе мне надо плыть в Лондон, степень моих морских познаний лишь яснее разворачивается в блеске невежества. Стыд перед капитаном с голой, как яйцо, головой побуждает меня проснуться. Ночью я вспоминаю осень и пожар, и осень эта один пожар, будто не было иного. И так вы видите во мне не много изменений. По-прежнему предоставляя небо птицам, я все еще обращен к земле. Ожидаю вашего письма, будьте многословны в разговорах о себе и точной в описаниях Москвы, живите возвышенно, не ешьте черного хлеба. Его с большим удобством можно заменить шоколадом… Считайте лирическую часть моего письма оконченной, я начинаю с середины, закройте дверь, я ожидаю к себе уважения. Именно так, и я сказал то, что сказал. Можно видеть женщину, возникающую из пены и грязи Ланжерона, в шляпе, в вуали, в купальном костюме, образованном тугим корсажем и короткой юбочкой. О, бесстыдство и привлекательность! Вульгарно и непристойно изображал таких художник Фелисьен Робе. Можно увидать собак, пораженных любовью, и закат «в сиянии и славе нестерпимой», и еще, и снова, и опять, и так, как оно было, и так, как этого никогда не бывает, а я говорю: «Никто не знал любви до меня и никто не узнает ее после меня». Именно так. И я сказал, что говорили другие. Впрочем, для тревоги нет основания, в этом деле преданность прошлому обещает многое в предстоящем… Теперь я ношу галстук, какие в Америке носят негры, а в Европе никто не носит. Естественно, что мне остались только поцелуи. Только упорным трудом можно спасти Республику, а мы поражены любовью. И Славин, я говорю вам, Славин тоже! Лева, дитя мое, он погиб! Вы говорите-море. Очень может быть… В Петербурге, понятно, акаций нет. Но взрастите ее в комнате. Вздохните! О, аромат, о, благоуханье! Первый день на неделе и первый на земле. Ветер идет от юга. Он придет раньше этого письма. Облака и все сдвинулось к северу… Но пусть сопроводит вас успех… Буйство, нежность, путешествия! Здесь холодно, и меня мучает воспоминание о ваших теплых коленях. Странный человек (в квартире напротив) трубит погребальный марш. Я один в комнате, где могли быть и вы. Я грустен, как лошадь, которая по ошибке съела грамм кокаину. Я один, это ужасно… Я один лицом к лицу с яблоком… Что за яблоко? С какого оно дерева? Комната слишком велика, чтобы одному есть в ней яблоко… Я не верю в свою хладнокровную тупость, и мне нет дела до лейтенанта Глана. А вам я друг верный и преданный…» Перечитывая этот текст, я думаю: вот случай из тех, когда душевно чистый, деликатнейший человек хотел казаться другим-грубоватым, даже развязным, когда самый стиль норовит прикрыть сущность. Должно быть, это прием самозащиты, выражение растерянности, смятения…
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: