Алексей Варламов - Пришвин, или Гений жизни: Биографическое повествование
- Название:Пришвин, или Гений жизни: Биографическое повествование
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Молодая гвардия
- Год:2008
- ISBN:978-5-235-03121-0
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Алексей Варламов - Пришвин, или Гений жизни: Биографическое повествование краткое содержание
Жизнь Михаила Пришвина, нерадивого и дерзкого ученика, изгнанного из елецкой гимназии по докладу его учителя В.В. Розанова, неуверенного в себе юноши, марксиста, угодившего в тюрьму за революционные взгляды, студента Лейпцигского университета, писателя-натуралиста и исследователя сектантства, заслужившего снисходительное внимание З.Н. Гиппиус, Д.С. Мережковского и А.А. Блока, деревенского жителя, сказавшего немало горьких слов о русской деревне и мужиках, наконец, обласканного властями орденоносца, столь же интересна и многокрасочна, сколь глубоки и многозначны его мысли о ней. Писатель посвятил свою жизнь поискам счастья, он и книги свои писал о счастье — и жизнь его не обманула.
Это первая подробная биография Пришвина, написанная писателем и литературоведом Алексеем Варламовым. Автор показывает своего героя во всей сложности его характера и судьбы, снимая хрестоматийный глянец с удивительной жизни одного из крупнейших русских мыслителей XX века.
Пришвин, или Гений жизни: Биографическое повествование - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
В 1907 году, когда «вольноотпущенник революции» Пришвин издал свою первую книжку, тайно приехавший в Россию из эмиграции Семашко вызвал его на партийный разговор, имеющий отношение и к более поздним временам. В пришвинской дневниковой записи января 1941 года эта политбеседа выглядит следующим образом.
«— Ты что же теперь делаешь?
— Пишу.
— И это все?
— Все, конечно, агрономию бросил: не могу совместить.
— И удовлетворяет?
— Да, я хочу писать о том, что я люблю: моя первая книжка посвящена родине.
— Нам не любить теперь надо родину, а ненавидеть».
А в ноябре 1920 года в русле этого разговора Пришвин написал:
«Семашке: мой путь общий с Божьей тварью, но ваш путь иной: вы все подавили в себе возможное, быть может, любовь к женщине и родине, и стремление к искусству и науке, и наклонность каждого человека свободно думать о жизни мира (философии) из-за того, чтобы стать на путь человеческий, т. е. впереди своего личного бытия поставить свою волю на счастье других („пока этого не будет, я отказываюсь от жизни“). Мой вопрос: не пора ли освободить всю тварь русскую от повинности разделять с вами путь?»
Несмотря на разницу во взглядах на предназначение «твари» и на Отечество, отношения друзей не прервались, переписка продолжалась и после революции, когда удивленный Пришвин узнал, каких высот в новой иерархии власти достиг его суровый елецкий друг.
Ироническое и даже язвительное, учитывая высокий статус адресата, отношение ощущается и в письмах в Кремль из-под Смоленска 1920 года: «Я чуть ли не с колыбели заметил себе, что наш простой человек власти чурается, и если попадет в капралы, то становится хамом, этой особенностью держался строй старый и, не будем умалчивать, держится и нынешний». Однако, несмотря на пришвинское ренегатство из партии в начале века и оскорбительное недоверие к революции большевиков 1917 года, Семашко пытался помочь другу получить академический паек, а осенью двадцать первого года писатель отправил к комиссару сына Леву вместе с будущим партработником Николаем Дедковым, снабдив юношей рекомендательными письмами и просьбой помочь устроиться на учебу. Однако что-то не сложилось, и Пришвин-фис натерпелся во время приема «сраму».
Причины этой неудачи неизвестны, деликатный Дедков в воспоминаниях о них также умалчивает, но можно предположить, что «первейший друг (и посейчас из всякой беды выручит он, чуть что — к нему, очень хороший человек, честнейший до ниточки)», которому впоследствии Пришвин дал в своем романе фамилию Несговоров, а на склоне лет посвятил свой любимый рассказ «Старый гриб», обвинил бывшего одноклассника в буржуазном саботаже, что вполне соответствовало если не действительности, то партийной установке тех лет. Пришвин сглотнул обиду (Семашко казался ему «умным, добрым и хорошим» человеком, но… замешанным в грязное дело) и, оправдываясь перед принципиальным товарищем и руководящим работником Совнаркома, некоторое время спустя написал в Москву, как отчет о проделанной работе.
«Ни в учительстве, которым я занимался, пока не замерла школа, 1,5 года, ни в агрономии (теперь), ни в литературе субъективного саботажа („злостного“) у меня не было, и его вообще нет: дайте возможность работать, никакого саботажа не будет».
Следующей зимой пришлось обращаться снова: на сей раз Лева тяжело заболел, и благодаря главному медику страны Пришвин отправил сына на лечение в Москву, а потом и сам последовал за ним в первопрестольную.
Так, не было бы счастья, да несчастье помогло: деревенский затворник вышел из подполья и даже сумел получить сырую комнату в Доме литераторов на Тверском бульваре, где матрасом неприхотливому писателю служила шуба Осипа Мандельштама:
«Вот он козликом, запрокинув гордо назад голову, бежит через двор с деревьями дома Союза Писателей, как-то странно бежит от дерева к дереву, будто приближается ко мне пудель из „Фауста“».
Но дальше последовала кащеева цепь неудач: шуба Мандельштама сгорела при тушении пожара, когда, купив по случаю в военторге дешевый примус, именно с ее помощью Пришвин спасал свои драгоценные рукописи, и реакция Осипа Эмильевича на известие о сгоревшей одеже была изумительна: «Что случилось?» — «Шуба сгорела!» — «Дайте еще одну папироску, и еще лист бумаги, и, пожалуйста, три лимона до завтра, я завтра, наверно, получу, отдам». Эту историю Пришвин вскоре описал в рассказе «Сопка Маира», напечатанном в берлинском «Накануне», а вот с романом вышла неувязка: услыхав пришвинское «Детство», Семашко воскликнул:
— Нужно же написать такую мрачную вещь!
Эта оценка вызывает недоумение: нет ли здесь опять пришвинского жизнетворчества или просто путаницы? «Голубые бобры» — вещь какая угодно, только не мрачная, скорее уж слишком идеализирующая дореволюционную Россию, но, видимо, у большевиков были свои понятия о литературе. А «Курымушку» в 1923 году напечатал первый советский «толстый» журнал «Красная новь», и эта, без сомнения, чудесная повесть принесла ее автору заслуженный успех и восхищенную оценку Алексея Максимовича Горького, человека в начале двадцатых годов не столь влиятельного, как десять лет спустя, но все же не последнего в новой литературной иерархии.
Мрачной была «Мирская чаша», другое ее название «Раб обезьяний». Ее Пришвин читал в холодном барышниковском доме сыну Леве («С одинаковым результатом он мог бы читать чучелу медведя, стоящему в кабинете» — вспоминает Лев Михайлович, который «всеми силами боролся, чтобы не уснуть, стараясь угадать, сколько страниц осталось до конца») и попытался пристроить в печать осенью 1922 года, когда ситуация в столице переменилась. Из России уплыл знаменитый корабль с философами, в том числе и с теми, кто входил в разумниковскую Вольфилу (Карсавин, Лосский), и вдруг оказалось, что никому не нужная, прозябавшая в безвестности литература сделалась делом государственной важности («Все наркомы стали заниматься литературой. Даются громадные средства на литературу. Время садического совокупления власти с литературой»).
Пришвину билет на этот корабль не предложили, но, по всей видимости, даже если бы и предложили, он бы все равно не уехал.
«Я как писатель очень обогатился за революцию, я, свидетель такой жизни, теперь могу просто фактически писать о ней, и всем будет интересно, потому что все пережили подобное, я теперь богач, наследник богатый».
Он сделал другое — обратился с письмом к Троцкому, незадолго до этого написавшему знаменитую книгу «Литература и революция».
«Уважаемый Лев Давидович, обращаюсь к Вам с большой просьбой прочитать посылаемую Вам при этом письме мою повесть „Раб Обезьяний“. Я хотел ее поместить в альманахе „Круг“, но из беседы с т. Воронским выяснилось, что едва ли цензура ее разрешит, т. к. повесть выходит за пределы данных им обычных инструкций. За границей я ее печатать не хочу, так как в той обстановке она будет неверно понята и весь смысл моего упорного безвыездного тяжкого бытия среди русского народа пропадет. Словом, вещь художественно правдивая попадет в политику и контрреволюцию. Откладывать и сидеть мышью в ожидании лучших настроений — не могу больше. Вот я и выдумал обратиться к Вашему мужеству, да, советская власть должна иметь мужество дать существование целомудренно-эстетической повести, хотя бы она и колола глаза».
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: