Нина Берберова - Курсив мой
- Название:Курсив мой
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:неизвестно
- Год:неизвестен
- ISBN:нет данных
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Нина Берберова - Курсив мой краткое содержание
"Курсив мой" - самая знаменитая книга Нины Берберовой (1901-1993), снискавшая ей мировое признание. Покинув Россию в 1922 году, писательница большую часть жизни прожила во Франции и США, близко знала многих выдающихся современников, составивших славу русской литературы XX века: И.Бунина, М.Горького, Андрея Белого, Н.Гумилева, В.Ходасевича, Г.Иванова, Д.Мережковского, З.Гиппиус, Е.Замятина, В.Набокова и др. Мемуары Н.Н.Берберовой, живые и остроумные, порой ироничные и хлесткие, блестящи по форме.
Курсив мой - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
Шкловский в то время (1923 год) писал свое покаянное письмо во ВЦИК. за ним гонялись, как за бывшим эсером, жена ею сидела в тюрьме заложницей, он убежал из пределов России в феврале 1922 года и теперь просился домой, мучаясь за жену. Шкловский между Белым и Ходасевичем был человеком другого мира, но для меня в нем всегда ярко горели талант, живость, юмор; он чувствовал, что его жизнь в Германии бессмысленна, но он не мог предвидеть своего будущего, того, что его заморозят в Советском Союзе на тридцать лет (и разморозят в конце пятидесятых годов). Он пережил всех своих друзей, жив и сейчас, но от живости и юмора в нем осталось мало, судя по его писаниям последнего периода. Систематически мыслить и связно писать он никогда не умел, академическая карьера была не по нем, как это оказалось у его соратников, Тынянова, Томашевского, Эйхенбаума и других. Его судьба загубленного человека - одна из самых трагических. На Западе, среди славистов, его знают и ценят больше, чем его знают и ценят сейчас в России.
Шкловский был круглоголовый, небольшого роста, веселый человек. На его лице постоянно была улыбка, и в этой улыбке были видны черные корешки передних зубов и умные, в искрах, глаза. Он умел быть блестящим, он был полон юмора и насмешки, остроумен и подчас дерзок, особенно когда чувствовал присутствие "важного лица" и "надутой знаменитости" или людей, которые его раздражали своей педантичностью, самоуверенностью и глупостью. Он был талантливый выдумщик, полный энергии, открытий и формулировок. В нем бурлила жизнь, и он любил жизнь. Его "Письма не о любви" и другие книги, написанные о себе в эти годы, были игрой, он забавлял других и сам забавлялся. Он никогда не говорил о будущем - своем и общем, и, вероятно, подавлял в себе предчувствия, уверенный (во всяком случае, снаружи), что "все образуется" - иначе он бы не уехал обратно: на Западе он один из немногих мог осуществить себя полностью - Р.О.Якобсон, близкий ему человек, конечно, помог бы ему. Но вопрос жены не давал ему покоя.
Выдумки его иногда кончались плохо: однажды он позвал меня на обед к художнику Ивану Пуни и его жене, художнице Ксане Богуславской. Они решили пообедать по-советски, сделать маленький опыт и посмотреть, выйдет ли что-нибудь из этого: на первое была подана селедка - воблы в Берлине не оказалось, твердая, как дерево, которую сперва отбили. На втрое на стол была принесена пшенная каша. В нее влили немного постного масла ("маленький компромисс", объяснил Шкловский). Мы пожевали селедку, а потом, грустно глядя на горшок с кашей, почувствовали, что есть ее не можем. И пришлось нам пойти в пивную на угол, где мы заказали сосиски, квашеную капусту и пиво. "Не вышло, - говорил потом Виктор Борисович, - отвыкли. Подлец человек!"
Иногда в те месяцы в Сааров приезжал Н.А.Оцуп. Этот, конечно, никогда не думал возвращаться; он остался на Западе и в памяти моей живет как пример стремительного ущерба всех своих способностей. Его оскудение остается для меня загадкой. Лучшие свои стихи он написал в двадцатых годах, все, что он написал впоследствии, было тронуто каким-то странным тлением, каким-то грустным неумением развиться, все было слишком вяло, слишком длинно, нравоучительно, как старомодная басня. Исчезла музыкальность, начисто ушли силы воображения, "моралью" был задавлен элемент игры. Это был человек, встречи с которым в течение двадцати лет мне всегда были тягостны, словно он искусственно хотел быть чем-то, чем быть не мог, и это напряжение чувствовалось в нем постоянно, а с ним и обида на мир, и осуждение этого нашего порочного мира, в котором ему когда-то дышалось так хорошо. Быть может, личная судьба помешала ему быть тем, чем он обещал стать еще в Петербурге, когда писал про "рыбачку Эдди", или в Берлине, когда писал свою прелестную поэму "Встреча" (1928 год), испорченную концом, где было столько очаровательных мелочей, или цикл стихов о любви из второй книги "В дыму", которые, раз прослушав, легко было запомнить на всю жизнь:
Ты головой встряхнешь, и на ветру блеснет
Освобожденный лоб, а злой и нежный рот
Все тени на лице улыбкой передвинет
И, снова омрачась, внимательно застынет.
Какая точность в передаче видимого! Какая свобода! Но он, кажется, позже стыдился их, и девизом его стало "без бога ни до порога". Эти любовные стихи даже не вошли в его посмертную книгу (1961 год) отвергнутые кем? Им самим или тем человеком, который распорядился его наследием?
Б.Л.Пастернака я в Саарове не помню, но хорошо помню его в Берлине. Он принадлежал к той группе людей, о которых я сказала, что Горький был начисто вне круга их литературных интересов. В Берлине он довольно часто приходил к нам, когда бывал и Белый. Я тогда мало любила его стихи, которые теперь ценю гораздо выше, чем его неуклюжий, искусственный и недоработанный роман, чем его поздние стихи о Христе, Магдалине и вербной субботе. Ходасе-вич и Белый слушали его сочувственно и внимательно. Он казался мне не очень интересным, потому что и тогда, и после производил впечатление талантливого, но не созревшего человека. Таким остался он до конца своей жизни, но этот грех почти всегда можно простить, если есть что-то другое, за что его можно прощать. Я в то время во многих его стихах (которые сейчас мне кажутся простыми, только перегруженными не до конца продуманными метафорами) не могла добраться до сути. Однажды Белый пожаловался Ходасевичу, что он с трудом добирается до сути и, когда добирается, суть оказывается совсем неинтересной. Ходасевич согласился с ним и между прочим сказал, что "они" (футуристы и центрофугисты) часто подчеркивают, что живут в динамическом мире, в особом динамическом времени, а тратить время на расшифровку их неинтересных и интеллектуально-элементарных стихов приходится так много, что тут получается противоречие.
- И ничего за это не получаешь! - закричал Белый посреди Виктория-Луизаплатц (мы шли ночью с какого-то литературного собрания, на котором Пастернак читал стихи, еще затемняя их своим очень искусственным чтением), так что голос Белого ударился о темные дома, и эхо берлинской площади гулко ему ответило, что привело его в восторг.
Впрочем, хотел ли Пастернак сам, чтобы люди добирались до сути его стихов? Теперь я думаю, что эти усилия понять до конца строфу за строфой были совсем и не обязательны - в его поэзии строфа, строка, образ или слово действуют внесознательно, это в полном смысле не познавательная, но чисто эмоциональная поэзия через слух (или глаз) что-то трепещет в нас в ответ на нее, и копаться в ней совершенно не нужно. Вот комната она названа коробкой с красным померанцем, вот весна - пахнущая выпиской из тысячи больниц, вот возлюбленная, как затверженная роль провинциального трагика, разве этого недостаточно? Этого много, слишком много! Здесь есть "гений", и мы благодарны ему. Здесь есть "высокое косноязычье" - и мы принимаем его.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: