Вениамин Каверин - Освещенные окна
- Название:Освещенные окна
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:неизвестно
- Год:неизвестен
- ISBN:нет данных
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Вениамин Каверин - Освещенные окна краткое содержание
Книга В.Каверина представляет собой автобиографическое повествование, посвященное детству и юности. События охватывают жизнь автора с первых лет нашего века до конца гражданской войны.
В книге рассказывается о первых литературных опытах будущего автора романов "Два капитана", "Исполнение желаний", "Перед зеркалом", повестей и рассказов.
Освещенные окна - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
Но каждый из них был связан еще и с обстоятельствами моей собственной жизни.
Тургенев - это был длинный, ленивый летний день на каникулах, когда, не расставаясь с книгой, можно успеть так много. Это - ловля пескарей где-нибудь за городом, в Черняковицах, не на удочку, а руками или фуражкой. Это - долгое, интересное купанье на Великой, когда можно нырять с мола и плыть поперек волны, которую поднимает идущий из Черехи в Псков пароходик. Это - гимназическая куртка, накинутая на голое тело, потому что стоит ли одеваться, чтобы сбегать домой за парой котлет и горбушкой посоленного хлеба? Это - "Отцы и дети", с презрительным, беспощадным, обожаемым Базаровым, которому - с моей точки зрения - так же не шли его висячие бакенбарды песочного цвета, как и то, что он влюбился в эту придуманную, холодную Одинцову. Это - Рудин, из-за которого я чуть не утонул. Потрясенный тем, что в конце романа он должен ехать в Пензу, но соглашается ехать в Тамбов только потому, что в Пензу нет лошадей, я задумался, заплыл очень далеко и, кое-как добравшись до противоположного берега, рухнул на песок задохнувшись, с обмякшими ногами и руками.
И в самом Тургеневе все было летнее - мелькающие среди берез женские платья, запах леса, травы, сирени. Наташа с горничной без оглядки спешит на свидание с Рудиным через поле, по мокрой траве. С горничной! На свидание!
Совсем другое чтение началось, когда зимой восемнадцатого года я принялся за книги, которые мы с Алькой унесли из книжного склада Совдепа. Казалось, что авторы - Степняк-Кравчинский, Плеханов, Кропоткин -торопились написать их, наборщики - набирать, переплетчики - переплетать, так же как торопилась старуха Блюм, у которой для этого были свои основания. Они были напечатаны на желтой ломкой бумаге и совсем не похожи на аккуратно переплетенные приложения к "Ниве". Я мало знал о русской освободительной борьбе до тех пор. В этих книгах передо мной впервые появились - и ослепили меня - имена Желябова, Кибальчича, Морозова, Веры Фигнер.
Кибальчич накануне казни думает не о том, что завтра он не будет дышать, говорить, думать, двигаться, жить. Последнюю ночь он проводит в работе над своим летательным аппаратом. Для него не существует "никогда" -так действовать можно, только опираясь на полную уверенность своего участия в будущей жизни.
Впервые я почувствовал "вещественность" истории - не той, которую преподавал нам в гимназии солидный, справедливый, скучноватый Коржавин, а совсем другой - неотвратимой, неизбежно связанной и с самим Коржавиным (который, быть может, и не подозревал об этом), и с любым из моих одноклассников, и со мною.
Это были не имена и даты, которые полагалось запомнить к очередному уроку, а люди и сцены, которые воочию проходили перед моими глазами. Мог ли я предположить, читая статью о Воронежском съезде и распаде "Земли и воли", что придет время, когда близкое знакомство с Николаем Александровичем Морозовым по-своему озарит трагизм этой сцены? Что старик, носивший вместо галстука детский, в горошинку, бантик, возьмет меня за руку и не спеша поведет назад, через ухнувшие десятилетия?
Что он окажется именно таким, каким я ожидал его увидеть,- как бы ежедневно радующимся своему появлению на свет, по-юношески влюбленным в людей и природу? Что его единственный в своем роде, полуфантастический восьмитомный труд о Христе (в котором смелые догадки соединились с детской наивностью) помешает ему записать (несмотря на мои уговоры) удивительные истории, которые он рассказывал мне своим простодушным говорком?
...Нельзя было не ходить в гимназию, не готовить, хотя бы и бегло, уроки, не помогать по дому - у мамы были сильные головные боли, нянька совсем спилась. Я читал ночами, и недолго, часа полтора. Но мне казалось, что не было минуты, когда бы я не читал. И в гимназии, и за домашним сочинением, и встречаясь с Валей я был полной власти прочитанного, понятого впервые и поразившего меня загадочной небоязнью смерти.
Читая Диккенса, мне ничего не стоило вообразить себя в долговой тюрьме, где произносил свои жалкие и величественные речи отец Крошки Доррит. Вместе с Жаном Вальжаном я спускался в подземный Париж, в клоаку узких подземных переходов, по которым были проложены канализационные трубы. В романах Стивенсона я с нетерпением ждал плавных, как бы бесшумно подкрадывающихся неожиданностей - и не обманывался, потому что они встречались почти в любой главе.
Каждый раз чтение превращалось в путешествие, далеко уносившее меня из дома, из Пскова. И возвращения были разные: то я стремительно скатывался вниз, как с ледяной горки, то медленно опоминался, оглядывался с недоумением: "Да где же это я? И неужели заколдованное "там" исчезнет с последней страницей?"
Но совсем другое почувствовал я, читая Герцена - медленно, потому что это было новое для меня, трудное чтение. Он не уводил меня с собой; напротив, он сам явился ко мне в своем длинном сюртуке, в светлых штанах, бородатый, с высоченным лбом, держа в руке мягкую шляпу. Вошел и как будто сказал, что ему до всего дело - и до города, в котором хозяйничали немцы, и до гимназии, и до нашей беспорядочной, беспокойной семьи.
Да, для него было важно, что в городе на первый взгляд все так благополучно, как не было, кажется, еще никогда за всю его многовековую историю. Улицы переименованы, хлеба - вдоволь, хотя и дурог, на любом углу - бирхалле, по воскресеньям - гулянье в садике под военный оркестр, как где-нибудь в Свинемюнде. И все - неблагополучно, шатко. Когда мне минуло шестнадцать лет, меня вызвали в немецкую комендатуру: худощавый, с прямой шеей, пожилой офицер записал мои приметы в аусвайс (удостоверение личности), а потом велел мне приложить палец сперва к штемпельной подушке, затем - к аусвайсу.
В Герцене было все - и этот офицер, и ощущение неблагополучия, и бирхалле, и военный оркестр. И в столкновения между гимназистами - еще небывало острые - Герцен вмешивался уверенно, смело. Уже не мадам Костандиус или Компандиус летала в своих саночках по улицам Пскова. Уже действовал - и весьма уверенно - перебежавший от красных Булак-Балахович. С верхней площадки гимназической лестницы, на ступенях которой стояли старшеклассники, он произнес речь, в которой говорил о разгоне Учредительного собрания, о "восстановлении порядка и справедливости на Руси", о "национальном возрождении". Но немногие вступали в его ряды, как будто предчувствуя, что не пройдет и года, как по его приказу будут вешать невинных людей на фонарях Кохановского бульвара.
Мне казалось, что Герцену важно и то, что происходило в нашей семье,-ссоры родителей, обидное равнодушие братьев и сестер к отцу, гордая беспомощность матери перед старшими, у которых была уже своя, особенная, сложная жизнь. Как все это было не похоже на поразившую меня, как бы вознесшуюся над временем откровенность, с которой Герцен написал о себе. Так ничего не скрывать, так распахнуться перед всем человечеством, с такой прямотой рассказать историю своей любви, трагедию своего ревнивого счастья - о, как близко все это касалось сложных и день ото дня все больше усложнявшихся отношений в нашей семье! Я ничего не сравнивал, я только останавливался с изумлением перед контрастом света и тени. Через много лет в лавке букиниста я купил впервые изданное собрание сочинений Герцена - много плохо переплетенных книг с портретом автора на тонкой обложке. Это было очень странное издание: все, что писал Герцен, редактор Лемке напечатал в последовательном порядке - день за днем, неделя за неделей. Запись из дневника шла вслед за газетной заметкой, личное письмо - вслед за письмом, обращенным ко всему человечеству. Впрочем, каждая строка была обращена ко всему человечеству, и обыкновенность, естественность этого обращения была загадочна, непостижима!
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: