Ирина Одоевцева - На берегах Сены.
- Название:На берегах Сены.
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Художественная Литература
- Год:1989
- Город:Москва
- ISBN:5-280-01310-2
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Ирина Одоевцева - На берегах Сены. краткое содержание
В книге «На берегах Сены» И. Одоевцева рассказывает о своих встречах с представителями русской литературной и художественной интеллигенции, в основном унесенной волной эмиграции в годы гражданской войны в Европу.
Имена И. Бунина, И. Северянина, К. Бальмонта, З. Гиппиус и Д. Мережковского и менее известные Ю. Терапиано, Я. Горбова, Б. Поплавского заинтересуют читателя.
Любопытны эпизоды встреч в Берлине и Париже с приезжавшими туда В. Маяковским, С. Есениным, И. Эренбургом, К. Симоновым.
Несомненно, интересен для читателя рассказ о жизни и быте «русских за границей».
На берегах Сены. - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
Он вздыхает и, помолчав, продолжает:
— Да, все эти женщины и девушки из романов, в которых я поочередно был фантастически влюблен, играли большую роль в моем тогдашнем диком одиночестве. Я жалел, что мне никогда не придется встретиться с ними. Как я жалел, да еще и сейчас жалею, что никогда не встречался с Анночкой.
— С Анночкой? — удивленно переспрашиваю я. — С какой Анночкой?
— С Анной Карениной, конечно. Для меня не существует более пленительного женского образа. Я никогда не мог и теперь еще не могу без волнения вспоминать о ней. И о моей влюбленности в нее.
— А Наташа Ростова? Для меня Наташа...
Но он не дает мне договорить.
— Ну уж нет, простите. Никакого сравнения между ними быть не может. В начале Наташа, конечно, прелестна и обаятельна. Но ведь вся эта прелесть, все это обаяние превращается в родильную машину. В конце Наташа просто отвратительна. Неряшливая, простоволосая, в капоте, с засранной пеленкой в руках. И вечно или беременная, или кормящая грудью очередного новорожденного. Мне беременность и все, что с нею связано, всегда внушали отвращение. Не понимаю, как можно восхищаться женщиной, которая «ступает непроворно, неся сосуд нерукотворный, в который небо снизошло» — как выразился Брюсов. Страсть Толстого к детопроизводству — ведь у него самого было семнадцать детей, — я никак, несмотря на все мое преклонение перед ним, понять не могу. Во мне она вызывает только брезгливость. Как, впрочем, я уверен, в большинстве мужчин. А вот женщины, те действительно часто одержимы ею.
Была у моих родителей кухарка, отличная стряпуха. Таких пирогов, как она пекла, я никогда нигде не ел. И нрава прекрасного — работает не покладая рук, веселая, зубы скалит и песнями заливается с утра до ночи. Только иногда на нее тоска находила. Сидит, бывало, под окошком, пригорюнившись, и жалобно вздыхает: «Родонуть бы мне!» Протомится так с месяц, все хозяйство запустит. И лишь как снова забеременеет, снова развеселится, поет, пироги печет. А как родит дитё, свезет его в «шпитательный» — незамужняя была. Через год, много два — затомится, затоскует и опять: «Родонуть бы мне!» — стонет.
Он с такой чисто бабьей исступленной страстностью произносит это «родонуть бы мне», что я смеюсь, безудержно раскатисто смеюсь.
— Родонуть бы мне, — повторяю я сквозь смех.
— Прошла охота хохотать? — спрашивает он, неодобрительно глядя на меня. — А веселиться абсолютно нечего. Не только мне, да и вам, насколько мне известно. Ведь и ваши дела-то не ахти как хороши. А мои просто хуже не бывает.
И он начинает жаловаться.
— Разве это жалкое прозябанье на земле можно назвать жизнью? А? Как по-вашему?
Я обрываю смех и растерянно молчу. Да и что я могу ему сказать? Ведь я уже столько раз слышала все эти жалобы.
Он поворачивается к окну и смотрит на великолепный, триумфальный феерический закат. Смотрит долго, не отрываясь. И вдруг говорит задумчиво, как бы про себя:
— Какая красота! Господи, какая красота. Он поворачивает ко мне лицо, освещенное закатным светом.
— Меня иногда красота пронзает до боли. Иногда я, несмотря ни на что, чувствую острое ощущение блаженства, захлестывающего, уносящего меня, даже и теперь. Такое с ума сводящее ощущение счастья, что я готов плакать и на коленях благодарить Бога за счастье жить. Такой восторг, что становится страшно и дышать трудно. Будто у меня, как, помните, у Мцыри, в груди пламя и оно сжигает меня. Или нет. Будто во мне не одна, а сотни человеческих жизней. Сотни молодых, безудержных, смелых, бессмертных жизней. Будто я бессмертен, никогда не умру.
Я смотрю на его освещенное закатом лицо. И мне кажется, что оно окружено сияньем, как лики святых на иконах.
Пауза, и он продолжает, уже без вдохновения, без полета, тихим матовым голосом:
— Зато как тяжело потом, когда снова придешь в себя и посмотришь с холодным вниманьем вокруг... Но нет, вы ошиблись, Михаил Юрьевич, жизнь не пустая и глупая штука, а дьявольская ловушка, издевательство. А все-таки... ведь не всегда смотришь с холодным вниманьем... И за эти минуты все можно простить.
Вести беседу с Буниным и легко, и трудно. Трудно потому, что ему скоро надоедает обычное общепринятое перебрасывание пустых фраз о здоровье, текущих домашних делах и прочем и он, не стесняясь, начинает зевать, проявляя зевотой скуку. Легко потому, что, предложив ему интересную тему, можно спокойно слушать, как он ее развивает, зная, что он всегда говорит с удовольствием, увлекаясь собственными мыслями и уменьем их высказывать просто и ясно.
Я говорю:
— У вас много описаний природы. Для вас природа...
— Да, — перебивает он меня, недослушав. — Вам кажется, что я слишком много пишу о природе, знаю, знаю, — напрасно. Я скорее слишком мало, а не слишком много пишу о природе. Для меня природа так же важна, как человек. Если не важнее. И всегда так было. Вот я недавно перечитал свои юношеские записки. Ведь я писал их только для себя. Мне и в голову не приходило их показывать кому-нибудь, даже брату Юлию. А сколько описаний ветра, облаков, травы, леса, столько в них встреч с природой! Я писал о природе гораздо больше, чем о людях, с которыми сталкивался. Я любил, я просто был влюблен в природу. Мне хотелось слиться с ней, стать небом, скалой, морем, ветром.
Я мучился, не умея этого высказать словами. Я выходил утром страстно взволнованный и шел в лес, как идут на любовное свидание. Как остро я любил жизнь и все живое. До страсти. Пастернак назвал свой сборник стихов «Сестра моя — жизнь». Но для меня жизнь была не только сестра, а сестра, и мать, и любовница, и жена — вечная женственность.
Мне хочется спросить: «Вечная женственность» — разве природа? Ведь у Соловьева она — «София Мудрость».
Но я не спрашиваю. Я боюсь прервать его. Я слушаю.
— Писатели, не чувствующие природу, — скверные, никчемные писатели. Глухие, слепые кроты. Сколько раз я повторяю это, а в вашу голову вбить не могу. Ваш Достоевский — вот кого бы надо было, как когда-то футуристы намеревались Пушкина, — «сбросить с корабля современности». Сбросить с палубы в океан, чтобы его акулы сожрали. Вы ведь никогда не видели акул? Как они за пароходом стаей плывут в ожидании добычи и головы на аршин из воды высовывают. У них пасть низко помещена. Значительное зрелище, вроде балета. Я их в Тихом океане наблюдал. Вот бы им вашего Достоевского со всеми его бездарными романами бросить. Он-то уж о природе никогда не писал. У него всегда дождь, слякоть, туман и на лестницах воняет кошками. У него ведь нет описаний природы — от бездарности.
— Ну, а Чехова? — прерываю я его, чтобы в который раз не слышать, как он поносит «своего врага Достоевского».
Он разводит руками.
— Это уже особь статья. Победителя не судят. Чехов умеет — он один — показать в капле воды океан, в песчинке — пустыню Сахару, в одной фразе целый пейзаж дать. Но ведь и он был постоянно занят природой, носил с собой книжечку, в которой записывал наблюдения над ней. И так чудесно у него ночью клочья тумана, как призраки, гуляют. А вот о дворянах он напрасно брался писать. Не знал он ни дворян, ни дворянского быта. Никаких вишневых садов в России не существовало. И пьесы его все чепуха, чушь, как бы их ни раздували. Никакой он не драматург.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: