Надежда Мандельштам - Вторая книга
- Название:Вторая книга
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:неизвестно
- Год:неизвестен
- ISBN:нет данных
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Надежда Мандельштам - Вторая книга краткое содержание
Вдова Осипа Мандельштама Надежда Яковлевна прожила долгую жизнь (1899-1980). За последние годы она написала две книги. Первая - "Воспоминания" - в основном история двух арестов Мандельштама и годов ссылки в Чердынь и Воронеж.
"Вторая книга" - совершенно самостоятельное произведение , в котором Надежда Яковлевна описывает свою жизнь начиная со встречи с Мандельштамом 1 мая 1919 года, рассказывает об их жизни в 20-е годы и начале 30-х годов, о друзьях, литературном окружении. Надежда Яковлевна задается целью осмыслить эпоху и ее основные духовные ценности, разобраться в нравственных корнях поколения и его судьбы. Ее анализ, иногда и очень личный, пристрастный, производит глубокое и серьезное впечатление, оценки и выводы злободневны (хотя книга написана в 1970 г.), сочетают в себе яркость и темпераментность с опытом семидесяти лет тяжелой и содержательной жизни.
Вторая книга - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
Комнату Сурков мне добыл, и я получила от нее ключ. Мне кажется, что запрет на предоставление комнаты наложил "некто в штатском", во всяком случае ордера я не получила. Сурков дал мне соответствующее объяснение: "Они говорят, что вы добровольно уехали из Москвы". Мне ставилось в вину, что я не подверглась аресту и ссылке (меня просто выгнали из Москвы, объяснив в специальном кабинете милиции, чтобы я убиралась). Формула "добровольный отъезд" означала отказ в прописке. Окончательное отречение от меня Сурков выразил следующими словами: "Мне некогда поговорить о вас с товарищами". Ему некогда до сих пор. Сейчас председатель комиссии по наследству Симонов, но Сурков долго отказывался оформить его. В связи с этим я звонила ему по телефону. Он сказал: "Мне некогда поговорить об этом с товарищами. Вы думаете, что, кроме Мандельштама, у меня нет никаких дел?.." Я все-таки выставила его из председателей комиссии, хоть она и существует только на бумаге.
Первоначально, когда речь шла о моем жилищном устройстве, а Союз обязан был это сделать, поскольку отобрал нашу квартиру после второго ареста Мандельштама, Сурков хотел поселить меня с Ахматовой. Она работала в Москве (добывала переводы), из Ленинграда ее зимой выгоняли, чтобы она не путалась у Ирины Пуниной под ногами, и всю зиму она слонялась по Москве, переходя от одной красавицы к другой и в каждый дом внося шум, беспорядок и жизнь. Сурков выделил двухкомнатную квартиру, но при мне к нему в кабинет зашел "некто в штатском" и наложил вето на всю затею. Тут-то я обнаружила, как Сурков может съежиться и потускнеть... Когда мы остались вдвоем, я сказала: "Ахматова у нас одна. Вам надо поговорить о ней наверху". (Сукин сын, Мандельштама он не понимал, но Ахматову знал и любил.) Речь шла о том, чтобы добиться для нее чего-то вроде двойной прописки, в Москве и в Ленинграде. И там и здесь у нее было бы по одной комнате. Где в мире это запрещено? Даже у нас есть писатели, имеющие квартиры у себя на родине и в Москве, не говоря уж о дачах.
Сурков сразу нашел ответ на мое предложение. "Нельзя, - сказал он, слегка заикаясь, - нас могут обвинить в отсутствии чуткости". Чуткость лучшая добродетель функционера. С Ахматовой чуткости не проявили, раз она осталась неустроенной, но исправить этого нельзя, чтобы не признаться в отсутствии чуткости. Функционер мыслить не умеет. Это совершенно ясно, но он думает, что и другие, с которыми он разговаривает, способны удовлетворяться его формулами. Очевидно, он всех считает себе подобными. Он разучился видеть и слышать собеседника, и все кажутся ему функционерами, живущими теми же мерзкими формулами, что он. (Не в этом ли разгадка фантастических протоколов, которые велись следователями?)
Ахматова сначала согласилась поселиться со мной, но потом раздумала. Ей казалось, что, когда мы вместе, начальство сходит с ума и засылает к нам всех своих стукачей. Вето, наложенное на нашу квартиру, ее не огорчило, но я осталась неустроенной, и это смущало ее. Ей казалось, что виновата во всем она, хотя на самом деле ее вины уж никак не было. Ведь в отдельную комнату меня потом не впустили точно так, как в квартиру. (А ведь они безмозглые дураки - я бы в жизни не решилась написать ни первую, ни вторую книгу, если бы жила в писательском доме, окруженная стукачами.) Если б работала комиссия по наследству, вышло бы собрание Мандельштама и было сказано хоть полслова правды, я бы не подумала писать. (Не думаю, чтобы мои книги были им полезны и приятны.)
Я работала в Пскове [530], когда Ахматова в порыве раскаяния пригласила к себе Суркова, чтобы поговорить обо мне. Сурков явился с букетом белых роз неслыханной красоты. Ахматовой ничего не пришлось ему объяснять, потому что он говорил обо мне с вдохновением и приплясом. Он твердо обещал немедленно устроить мне прописку и комнату. Ахматова пришла в восторг. Я получила от нее телеграмму в Псков с похвалой Суркову. В тот же день пришла вторая телеграмма - от человека, которого я называю "некто в штатском". Он сообщил, что Литфонд перевел мне двести рублей. Ссуда была безвозвратной. Сурков проявил чуткость, свойственную функционеру, - комната и прописка превратились в кучку денег. Я сначала не хотела брать этих денег, но потом вспомнила Женю Левитина, первую ласточку, который однажды по такому же поводу накричал на меня: "С паршивой собаки хоть шерсти клок!" На эти деньги я купила "Камень", принадлежавший Каблукову. На полях Каблуков вписал груду стихов Мандельштама. Он трогательно следил за своим молодым другом... Я считаю, что это хорошее употребление денег, выданных грязным учреждением. Прошло немного времени, и Фриде удалось пробить мою прописку. Наклюнулась кооперативная квартира. Симонов обратился в Литфонд с просьбой дать мне взаймы тысячу на покупку квартиры. Он гарантировал возвращение ссуды. Литфонд начисто отказал. Деньгами он не рисковал - их вернул бы Симонов. Отказ носил принципиальный характер. Деньги мне дал Симонов. Половину мне удалось ему вернуть. Вторые пятьсот рублей ему вернут, когда я умру, потому что наследники получат внесенный мной пай. Я очень благодарна Симонову и должна сказать, что и первую половину он взял неохотно.
В период моих сношений с Сурковым у нас был еще ряд любопытных разговоров, характе-ризующих таинственную прослойку, к которой он принадлежит. Когда началась заваруха с "Доктором Живаго", я вошла в кабинет Суркова сразу после Пастернака. Перед аудиенцией Пастернак очень волновался, думая, что на него навалится куча писателей и разорвет его на части. (Ритуал у них действительно омерзительный. Оксман утверждал, что вызовы и допросы на Лубянке были менее гнусны, чем травля писательской своры.) Я ждала в коридоре, и меня тошнило при мысли, что в кабинете заедают Пастернака. "К черту у них комнату брать, - думала я, - пусть подавятся..." Я всегда думала о функционерах и писателях, употребляя некрасивые обороты и грубые слова. Но Пастернак вышел от Суркова веселенький - они договорились о телеграмме в Италию, запрещающей печатать книгу. Доволен был и Сурков, потому что добился своего.
Доволен, наверное, был и итальянский издатель, потому что скандал повысил спрос на книгу. (Как они сейчас служат молебны, чтобы меня посадили, и тем самым дали отличный материал для рекламы моей первой книги.)
Веселенький Сурков забыл, что в приемной его ждет толпа посетителей, и увлек меня в разговор о романе. Он дал оценку и стихов Пастернака: ему не нравилось, что "определение не имеет никаких общих признаков с определяемым". Примеры, которые Сурков приводил как негодные: "С усов утеса льющееся пиво" [531]и "Прибой, как вафли, их печет" [532](в первом случае речь идет о морской пене, во втором - о волнах). Суркову хотелось, чтобы все писали так же понятно, как Пушкин и Шекспир. Я перевела ему по памяти два-три шекспировских сравнения из любимых мной разговоров миссис Куикли [533], но на него ничто подействовать не могло. Литературные правила твердо засели в его мозгу. "Моча в норме", - сказала бы Ахматова, то есть средне-писательское понимание поэзии или Пастернак с точки зрения социалистического благоразумия. В разговоре были затронуты и более актуальные вопросы. Сурков заявил, что доктор Живаго не смеет судить о революции. Он был убежден, что Октябрьская революция может обсуждаться только "победителями", а у прочих и тем более у пострадавших права на суждение нет. Переубедить его было невозможно, и все мои доводы пропали зря. Такова позиция, разделяемая всеми "победителями" (живыми и мертвыми) и функционерами: слово предоставляегся только тому, кто говорит по бумажке. Остальные пусть заткнутся. В противном случае их постараются заткнуть, то есть посадят. Вторая ступень: каждый обязан, если прикажут, говорить по бумажке. Иначе кувырком в яму. В писательских организациях такая дисциплина была достигнута без всякого труда на самой заре - полстолетия назад Сурков радовался речи Хрущева, но не отдавал себе отчета, что с гробовым молчанием покончено. Он так привык к молчанию и так называемому единомыслию, что искренно считал его единственно возможным и нормальным для общества состоянием.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: