Федор Степун - Бывшее и несбывшееся
- Название:Бывшее и несбывшееся
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:неизвестно
- Год:неизвестен
- ISBN:нет данных
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Федор Степун - Бывшее и несбывшееся краткое содержание
Мемуары Федора Степуна (1884-1965) принадлежат к вершинным образцам жанра в русской литературе XX века. Человек необычайно разнообразной одаренности и бурной судьбы – философ, критик, журналист, театральный режиссер, романист, русский офицер периода Первой Мировой войны, политический деятель, член Временного правительства, наконец, эмигрант и прославленный профессор, возглавлявший много лет кафедру истории русской культуры Мюнхенского университета, – Степун запечатлел в своих мемуарах широкую панораму русского духовного Ренессанса начала XX века.
Бывшее и несбывшееся - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
Книга Шпенглера, многими нитями связанная с русскою философией, с раздумьями славянофилов, Соловьева, Достоевского и Данилевского и дошед
шая до нас в самый острый момент духовно-политического кризиса, с такою силою завладела умами образованного московского общества, что было решено выпустить специальный сборник посвященных ей статей. В сборнике приняли участие: Бердяев, Франк, Букшпанн и я. По духу сборник получился на редкость цельный. Ценя большую эрудицию новоявленного немецкого философа, его художественно-проникновенное описание культурных эпох и его пророческую тревогу за Европу, мы все согласно отрицали его биологически-законоверческий подход к историософским вопросам и его вытекающую из этого подхода мысль, будто бы каждая культура, на подобие растительного организма, с неизбежностью переживает свою весну, лето, осень и зиму. При таком подходе к истории, настаивали с особою убедительностью Бердяев и Франк, решительно обессмысливается понятие и ощущение исторической судьбы человечества. «Судьба цветка – не человеческая и не историческая судьба, – вторил нам в своей рецензии на наш сборник Б. П. Вышеславцев, – это вообще не судьба, ибо при таком понимании, судьба теряет свое трагическое значение».
Распространение сборника по всей России было по тем временам совершенно невозможно. Он продавался в Москве и в небольшом количестве в Петербурге. Тем не менее, за две недели разошлось десять тысяч экземпляров. Распространялась небольшая серенькая книжечка главным образом через книжные лавки писателей. Было их две, а может быть и три. Какие доходы получали писатели со своих лавочек, я не знаю: вряд ли дела велись рационально и успешно, но в духовном обиходе Москвы эти книжные лавки играли большую роль. Приезжая из деревни я каждый раз заходил на Большую Никитскую, где торговали Бердяев, пристрастный поклонник Флобера и
несправедливый хулитель его друга Тургенева, Гриф-цов, милый Борис Зайцев, нежный беллетрист с душою поэта и профилем Данте, эстетически обесцененным жиденькою бородкою земского врача, и профессор истории Дживелегов.
Когда, бывало, ни придешь в лавочку, она всегда полна народу. Беседа идёт много живее торговли, так как продавать в сущности нечего. Меньше всех торгует и горячее всех философствует Бердяев. Требуемые покупателями книги отыскивает чаще всего Гриф-цов. Он легко взбирается по приставной лесенке к верхним полкам и близоруко выискивает там то редкий антикварный том, то тоненькие книжечки стихов. Сидя на лестнице под потолком, он вмешивается в наш с Бердяевым разговор о святой ненависти, в отсутствии которой Бердяев в большевистские дни постоянно упрекал меня. Покупатель покорно ждет, а то и сам робко вступает в спор. Чаще всего это студент, курсистка, кто-нибудь из членов Религиозно-философского общества или посетителей Литературно-художественного кружка. Здесь все, кроме неизбежных «шпионов», свои люди. Вероятно и неизбежные шпики были здесь из своих, но с этим обиходом большевистской жизни все как-то сжились и он не очень нарушал общий дружественный тон той катакомбной атмосферы, в которой мы тогда жили.
Спустя год или два после нашей высылки, я в громоздком берлинском ландо медленно ехал узкою Фридрихштрассе по направлению к вокзалу. Было людно и шумно. По обоим тротуарам черными машинными ремнями двигалась под закопченный железнодорожный виадук и выбегала из-под него озлобленная проигранной войной и инфляционным разорением берлинская толпа. Сверху гремели поезда, ревели паровозные свистки, а кругом коротко тявкали автомобильные гудки.
У меня было по-берлински пусто и уныло на душе. Так же пусто и уныло, как в вечер моей первой прогулки по Унтерденлинден.
Но вот в этот мрак с внезапною силою ударил откуда-то свет. Я еще не успел понять в чем дело, как из обгонявшего меня автомобиля ко мне на ходу перескочил один из частых посетителей «Лавки писателей». Постылая Фридрихштрассе мгновенно исчезла из моего сознания и в него, словно новая пластинка волшебного фонаря, вдвинулась Большая Никитская.
Несколько взволнованных перекрестных вопросов, несколько дружеских приветов в Москву и Париж и милейший Димитрий Васильевич, озабоченный тем, как бы нас не выследили, крепко расцеловал меня и, к удивлению своего шофера, опять перескочил в свой автомобиль.
Смотря на его вздрагивающую удаляющуюся шляпу, я, хоть и благодарный судьбе за нашу высылку из России, сгорал страстным желанием вернуться вместе с ним в Москву.
Не все московские лекции проходили так благополучно, как далекие от интересов и волнений широкой публики, доклады в Религиозно-философской академии. Однажды я лишь с большим трудом устоял на кафедре и с еще большим унес ноги из аудитории Политехнического музея, где, по приглашению Екатерины Димитриевны Кусковой-Прокопович и Веры Фигнер, выступал в пользу Общества политических каторжан.
Моя тема («О героях, лицедеях и лицемерах») была мне подсказана шумным петербургским празднованием годовщины октябрьской революции. Сам я на этом празднестве не был, да и вполне точных све
дений о нем не имел. Все, что знал, я знал из газет и по противоречивым рассказам очевидцев. Этих сведений было, однако, достаточно, чтобы вызвать в моей душе непреоборимое отвращение к петербургским торжествам. Ноту особой горечи моим чувствам придавало еще и то, что «народный спектакль» ставил талантливый молодой режиссер Радлов, сын историка русского славянофильства и близкого друга Владимира Соловьева.
Зная Радлова по наслышке, я не допускал мысли, что петербургская постановка представлялась ему в чисто политическом плане; скорее всего, казалось мне, молодой режиссер задумал ее в порядке несвоевременной и неуместной попытки осуществления модных накануне войны мечтаний о грядущем театре, как о театре «соборно-всенародного действа».
Следуя этим теориям, Радлов и ввел в свой грандиозный спектакль, изображавший перед многотысячными зрителями низложение Временного правительства, наряду с профессиональными актерами, не только рабочие массы, митингующие перед Зимним дворцом, не только полки, берущие дворец штурмом, но даже и крейсер «Аврора», гремевший холостыми вы-. стрелами вдоль Невы.
Мною, в котором память о последних днях «Февраля» была еще мучительно свежа, вся эта громоздкая постановка ощущалась кощунственным издевательством не только над судьбою Временного правительства, но и над трагедией русского народа.
Во время работы над лекцией ее петербургский повод как-то сам собою отошел на задний план. В качестве центральной темы выдвинулась мысль, что трагические события наших дней, в которых жизнь становится подлинною жизнью, велики не тем новым, что они рождают в социально-политической жизни, а тем, что открывают нам возможность восхождения
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: