Григорий Померанц - Записки гадкого утенка
- Название:Записки гадкого утенка
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Моск. рабочий
- Год:1998
- Город:Москва
- ISBN:нет данных
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Григорий Померанц - Записки гадкого утенка краткое содержание
Записки гадкого утенка - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
Через год я говорил Семе Беркину (а он за мной записывал).
«У нас нет никакого социализма. Рабочим и крестьянам живется хуже, чем в 1927 году…»
В 1927 году мне было 9 лет. На углу Зачатьевского переулка и Остоженки, возле церкви, которую года через три снесли, продавались очень вкусные свежие булочки, разрезанные, намазанные маслом и проложенные ветчиной. В 1928 году этого киоска и этих булочек уже не было. Вряд ли мое воспоминание могло послужить научным аргументом о положении рабочих, и в особенности крестьян. Но факты подбирались к готовому чувству фальши. А чувство это не обманывало.
Не знаю, что было раньше: разговор с мамой или медитация о бесконечности. Могло быть и так, и эдак: от чувства фальши к чувству целостной истины, или наоборот. Точка истины и фальши в середине груди одна и та же. Она оживает при медитации, молитве, созерцании иконной красоты, любви, нежности, тревоге за любимого и проч. Если эта точка начала активно жить, возникает аура, в которой расправляется всё доброе. Допустим, что индийская теория чакр верна, и в центре груди — чакра сердца. Но никакого анатомического органа там нет (анатомическое сердце слева).
К сожалению, я ничего не делал, чтобы точка в середине груди не засыпала, чтобы она развивалась и крепла. Но примерно через полгода, в сентябре 1938-го, я прочел «Записки из подполья» — и снова почувствовал бездну под ногами (ср. «Открытость бездне»).
Все эти внутренние перевороты занимали меня гораздо больше, чем внешние события, даже арест отца. За ним пришли в марте 1938-го. Он вернулся с работы, увидел оперативников (его ждали), вздохнул, отдал второй своей жене авоську с мясом, и начался обыск. Все бумаги были сброшены на пол, их просматривали и отбрасывали в другую кучу, ненужного. Я увидел в непросмотренной куче старый блокнот с адресами немецких фирм. Лет 10 тому назад папа работал у нэпмана Гиршберга, торговавшего по лицензии с Германией… Когда оперативники отвернулись (они за мной, впрочем, и не следили), я взял опасный блокнот и перебросил в другую кучу. Больше ничего, способного скомпрометировать, у нас не было.
Отца отвезли на Петровку (ни на Лубянке, ни в Бутырках не было места). Но и на Петровке стояли огромные очереди с передачами. Чаше всего выстаивала их папина вторая жена. (Она надеялась, что его выпустят. Когда перестала надеяться — попыталась присвоить себе одной всю нашу мебель, и возник судебный процесс, который я, по папиному решительному настоянию и по его доверенности, в 1940–1941 годах вел и выиграл. Но иногда стоял я. Стоял и думал, что не могу
отделаться от неприятного чувства. Не просто очередь, а очередь морально раздавленных. Папа бы ни о чем не думал, кроме меня (и в самом деле не думал, когда его выпустили, а меня посадили). А я только отвечаю на его любовь, и отвечаю гривенником на рубль.
Сейчас мне часто снится папа, и каждый раз я просыпаюсь с глубокой жалостью. Он был очень добрый, честный, хороший, но не было у него ни в чем дара. И в любви к маме и ко мне. Добрый, а вспыливал, топал, швырял стулом — непременно мимо, так что не страшно было, только смешно. И потом три года мы жили в разных странах — он в Москве, мы в Вильне (1922–1925). Я страшно привязался к маме, красивой и талантливо игравшей в театре (я был ужасный театрал). Ее отъезд в Киев (мне было тогда 12 лет) был для меня концом детства и началом одиночества. Семья как бытие рухнула. Папа с утра до вечера сидел на работе, подсчитывал колонки цифр. Да если бы он и больше времени проводил со мной… Он не привязал меня к себе. С 12 лет я учился жить, опираясь только на самого себя.
Не знаю, каким бы я стал, если бы не мое безродное отрочество. Но прошлого нельзя переменить. С 12 лет я сам решал, что хорошо и что плохо. Это было не по силам моему слабому духу, но в конце концов он окреп. Я вырос человеком воздуха — без почвы, без традиций и без тоски по ним. Я доверяю только личности, раздетой от всех условностей истории, оголенной, как гол я сам. Меня захватывает и увлекает только личность. От этого, кажется, и легкость, с которой я вхожу в дух любой культуры, вижу свое сквозь любые одежды, французские или китайские. Для меня подлинно:
«Всякое отечество чужбина и всякая чужбина отечество»
(из христианской апологии 11 в.).Однако вернусь к делу отца. Его увозили в Минск, пытались связать с какими-то бывшими контрабандистами, потом привезли обратно и, в конце концов, в сентябре 1939 года, когда надо было освободить тюрьмы для новых контингентов с Западной Украины и Белоруссии, дали пять лет высылки в Актюбинскую область. На ноябрьские праздники я съездил в Темир — жалкий городишко, полузасыпанный песком, отвез чемодан с теплыми вещами и чаем — валютой казахского рынка. Папа шепотом рассказывал мне, что его соседей сажали задом на ножку табуретки (а женщин и передом: у меня сразу возникла ассоциация с «Повестью о мутьянском воеводе Дракуле», переведенной на русский язык в XV веке и довольно популярной во времена Ивана Грозного). Папу самого не били, опасались забить, ничего не подписавшего, насмерть: брак в работе следователя. А на испуг его нельзя было взять; как вести себя на допросах, он научился еще до революции. Фактов он пересказал мне много, но выводов не делал никаких: остался честным советским патриотом (инерция полутора лет доказательств, что именно он и есть советский патриот). О своих товарищах по несчастью, сделавших незаконные выводы из того же опыта, с грустью говорил, что они антисоветски настроены.
За бухгалтера или инженера полагался выговор. Если я не займу неправильную позицию и не буду говорить, что отец ни в чем не виноват. Тогда — потеря бдительности и исключение из рядов. А если и после этого буду ворчать в коридорах, то и посадить могут, как Диму Ясного. Елку Муратову и Ганку Ганецкую. Я держался осторожно, на бюро и на собрании признавал, что у отца были когда-то, лет 10–15 тому назад, подозрительные знакомства, доверяю органам, что они разберутся, но окончательной формулы осуждения (враг народа) не произносил. Мне дали то, что следует, дело тянулось долго, еще дольше, чем дело отца, больше полутора лет. Много их было, таких дел. Когда дошло до вузовского комитета ВЛКСМ, отец уже получил свое вольное поселение по статье ПШ, подозрение в шпионаже. Я интерпретировал факт в свою пользу: ничего за отцом нового не нашли, только знакомые его разоблачены в шпионаже, так это я знал и бдительности не притупил. Тут как раз мелькнуло заявление (кажется, Сталина, повторенное Молотовым), что сын за отца не отвечает, и я вышел с бюро без выговора. Но счастливее я от этого не стал.
Моя ифлийская юность была некрасивой. Я не влезал в идеал своего поколения — и своего собственного образа жизни не выработал. На крутых поворотах то лгал самому себе, то подвирал на собрании и мучительно это чувствовал. Старался лгать поменьше, но не мог обойтись без осознанной и полуосознанной лжи…
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: