Николай Раевский - Раевский Николай Алексеевич. Портреты заговорили
- Название:Раевский Николай Алексеевич. Портреты заговорили
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:неизвестно
- Год:неизвестен
- ISBN:нет данных
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Николай Раевский - Раевский Николай Алексеевич. Портреты заговорили краткое содержание
Раевский Николай Алексеевич. Портреты заговорили - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
Долли".
Последнее письмо Вяземского из Москвы от 23 ноября 1831 года подводит итог всем его размышлениям о Фикельмон. Вяземский сам назвал его "исповеданьем веры". "Только Вы умеете сохранять спокойствие и свежесть одиночества среди жизни, сплошь состоящей из движения, среди треска и толкотни, которые ее окружают. Вы принадлежите к этому свету или к этому большому рауту только в силу очарования, которое Вы там проявляете, но сфера Вашего интимного существования находится в более Возвышенной области, недоступной для мелких интересов, которые клубятся внизу. Это не фразы и не так называемая поэзия, которую я здесь сочиняю. Это исповеданье веры. Это то, чем я больше всего восхищаюсь в Вас, даже больше, чем Вашим божественным правом на звание прелестной женщины, звание, в моих глазах всемогущее и такое, которое имеет во мне самого крайнего, самого меттернихоподобного, самого абсолютного ревнителя. Именно это необычайное свойство, которое преобладает в Вас в высшей степени, придает Вам аромат простоты, добродушия, который так привлекателен в Вас и так заметен среди тех ярких красок, которыми расписано Ваше общественное бытие. Больше чем когда-либо я ценю и люблю в Вас это свойство, потому что ему я обязан Вашей ободряющей и драгоценной дружбой. Именно оно инстинктивно послужило Вам для того, чтобы узнать меня, различить в толпе и привлечь к себе. Без него я прошел бы незамеченным, и если бы остановился перед Вами, что, впрочем, наверное бы произошло, я смог бы лишь любоваться Вами издали и молча, тогда как сейчас я имею счастье Вам это сказать и надеюсь, что Вы мне не откажете поверить в то, насколько мои чувства к Вам исполнены уважения, привязанности и преданности". Транскрибируя и переводя это "исповеданье веры", я снова подумал -- слов нет, умеет князь Петр Андреевич владеть французской фразой, отлично умеет... Очень сложные конструкции хорошо уравновешены, ясны, логичны, но как жаль, что свои мысли и чувства он почему-то счел нужным изложить здесь языком, напоминающим рассуждения даже не XVIII, а XVII века. Вероятно, это наследие его учителей -- эмигрантов, воспитанных на классической французской прозе времени Людовика XIV... Долли ответила 12 декабря, по обыкновению, просто и искренне: "Но прежде всего тысячу раз благодарю вас, дорогой Вяземский, за все милые и добрые вещи, которые вы мне говорите. Хотя я вполне сознаю, что вы судите обо мне лишь сквозь снисходительную призму дружбы, и что я далеко не то, что вы думаете, тем не менее мне было чрезвычайно приятно прочесть ваше письмо! Не думайте, однако, что инстинкт побудил меня сблизится с вами и искать в вас друга! Это мой добрый Гений, я твердо в это верю, так как всегда считала даром провидения дружбу с выдающимся человеком. Теперь я разрешаю вам предпочитать мне всех хорошеньких женщин, ухаживать за ними всеми, вовсе не замечать меня даже в моей гостиной, потому что я рассчитываю на хороший уголок в вашем сердце, откуда я не хочу, чтобы меня выжили и где я останусь вопреки вам самому" {За основу перевода настоящего отрывка взят ставший традиционным текст П. П. Вяземского ("Русский архив", 1884, кн. II, с. 419). Перевод сына Вяземского мною несколько уточнен.}. В двух последних письмах Вяземский и Фикельмон как бы подводят итог своим отношениям того времени. Попытаемся подвести его и мы. Что перед нами? Переписка влюбленных? "Роман классический, старинный" сорокалетнего поэта и молодой жены стареющего посла? С полной уверенностью можно ответить -- нет. Это не любовь -- ни с той, ни с другой стороны. Достаточно вспомнить иронические слова Вяземского о том, что его сердце подобно широкому шоссе, где есть место для многих. Женщине, которую любят, таких слов не говорят. Нет оснований сомневаться и в искренности Фикельмон, которая множество раз повторяет слово "дружба". Да, большая, настоящая дружба с умным, талантливым человеком, который ее заинтересовал. Дружба, но -- как и у Вяземского -- не любовь. Вспомним дневниковую запись графини о том, что Вяземский, хотя он и очень некрасив, обладает самоуверенностью "красавца мужчины" -- "ухаживает за всеми дамами и всегда с надеждой на успех". О любимом человеке так тоже не пишут -- даже для себя... Итак, дружба, но все же необычно близкая, необычно глубокая -- особенно со стороны графини Долли (Вяземский, несмотря на все свои нежные слова, суше и рассудочнее). От такой дружбы недалеко и до любви. "Amitié amoureuse" -- "влюбленная дружба", -- говорят французы, и я думаю, что таковы именно были в это время отношения Фикельмон и Вяземского. Перейдем теперь к другим "лейтмотивам" их переписки 1830--1831 гг. Cholera morbus... Этим научным термином, принятым медициной того времени, страшную болезнь, проникшую в Россию с Востока, обозначали тогда и в частных письмах. Я уже цитировал тревожные упоминания о холере в письме Фикельмон от 11 октября 1830 года и Вяземского от 23 октября. В конце года поблизости от Остафьева, куда Вяземский уехал вместе с семьей, холеры еще нет, и 25 декабря он упоминает об эпидемии только вскользь. В свою очередь, 25 мая 1831 года Фикельмон сообщает лишь, что зимой совсем не было больших светских собраний (очевидно, из-за опасности заражения, а также из-за войны в Польше). 26 июля Долли посвящает холере немало строк, но, быть может, не желая волновать своего приятеля, умалчивает о самом главном -- холерном бунте на Сенной площади. Живя в Петербурге, она не могла о нем не знать {В дневнике краткие записки о петербургских событиях есть за 23 и 26 июня (Дневник Фикельмон, с. 164--165).}. Дарья Федоровна сообщает Вяземскому, что она посылает ему это письмо с графом Литта "для того, чтобы у вас были вести о нас и чтобы вы знали, что мы живем, сохраняя мужество и здоровье среди холеры, которая, впрочем, хвала богу, со дня на день уменьшается. Но так как нам, по-видимому, назначена судьбой длительная пора меланхолии, то, по мере того, как устраняется одна причина, рождаются другие -- волнения в поселениях и, дальше, в Кенигсберге, которые доказывают, что эпидемия холеры влечет за собой для народов новую нравственную {Курсивом напечатано подчеркнутое Д. Ф. Фикельмон.} эпидемию -- все это размышления, которые стремительно прогоняют все радостные мысли, готовые возродиться. У нас еще нет подробностей о Кенигсберге кроме того, что там произошло восстание из-за карантинов, и в возмутившихся граждан стреляли картечью". Уже по этому письму мы видим, что и в молодые годы (в это время ей было 27 лет) Долли, как и впоследствии, интересовали и волновали вопросы, связанные с возникновением народных возмущений. Однако для Дарьи Федоровны эти события -- пока лишь материя для историко-философских размышлений. Вяземский и особенно Елизавета Михайловна Хитрово воспринимают их гораздо непосредственнее. 5 июня Петр Андреевич пишет: "Вы должны в какой-то мере воздать мне должное, чтобы не сомневаться в том, что прискорбные и ужасные новости, которые приходят из Петербурга, еще чаще, чем когда-либо, направляют мои мысли и интересы моего сердца к Вам и ко всем, кто Вам дороги. Я горячо желаю, чтобы эти испытания и потрясения не принесли ни малейшего вреда Вашему здоровью. Что касается самой холеры, не бойтесь ее: она поражает только тех, кто ею слишком бравирует или слишком ее боится. Это враг, с которым надо поступать без фанфаронства и без малодушия, как, впрочем, всегда разумно поступать со своими врагами. Оградите себя благородной безопасностью и пассивной храбростью. Но в бурных и сложных обстоятельствах, среди которых мы находимся, следовало бы не иметь ни сердца, ни нутра, ни нервов, чтобы быть защищенной от всех неожиданностей. Я бы хотел знать, что против этих натисков Вы вооружены безропотностью и достаточным запасом физических сил, чтобы быть ко всему готовой. Как тягостно среди этой бури пребывать еще в тумане неизвестности, и это как раз моя участь". Что можно сказать об этом длинном абзаце письма Вяземского?.. Конечно, он искренне взволнован бунтом на Сенной площади. Вероятно, видит в нем призрак новой пугачевщины, которой князь опасался в молодости. Взволнован и эпидемией, которая может не пощадить его приятельницу и ее близких. Все это верно, но как много неисправимой риторики в рассуждениях Вяземского! Через неделю (12 июля) Е. М. Хитрово написала ему трагическое и довольное сумбурное письмо -- одно из самых трагических в ее небольшом эпистолярном наследии. Писала она вообще много, но друзья Елизаветы Михайловны, в том числе и Пушкин, лишь изредка сохраняли ее письма, а семейная переписка Хитрово неизвестна. Привожу поэтому остафьевский документ почти полностью: "Вы меня достаточно знаете, дорогой князь, чтобы не сомневаться в том, что мое молчание должно иметь очень серьезные основания. Смерть великого князя Константина, холера, которая нас жестоко удручала (первое время мы теряли до восьмисот человек в день), и больше всего этого -- три дня бунта, которые привели меня в негодование, -- так подействовали на мои нервы, что я была совершенно неспособна думать и после нескольких дней борьбы с собой заболела судорожной лихорадкой (fièvre des crampes). Я пролегала в постели неделю, и от этого осталась нервозность, столь же неприятная для меня, как и для моих друзей. Но каково это было для такой впечатлительной особы, как я, -- достаточно трех дней, какие мы пережили, чтобы болеть от этого годами. Не желать подчиниться очевидности,-- верить в яд -- когда он находится в воздухе, убивать врачей, когда их нам не хватает, нападать на несчастных, безобидных поляков -- все это так жестоко, что можно лишь плакать над столь отсталым народом и действительно можно только удивляться терпению государя. Я увидела предел всех наших несчастий, дорогой князь,-- это прелестное платье, эта ваша память {Речь идет, очевидно, о подарке Вяземского. Приходится еще раз повторять, что во второй половине XIX века такой подарок даме "большого света" был бы совершенно невозможен.}, было, я думаю, надолго моей последней приятной мыслью. Болезнь является здесь чисто аристократической -- бедный граф Ланжерон {Граф Александр Федорович Ланжерон (род. в 1763 году) скончался в Петербурге 4 июля 1831 года. Пушкин встречался с ним в Одессе в 1823--1824 гг., когда Ланжерон уже был уволен от должности новороссийского генерал-губернатора, которую он занимал с 1815 по 1823 год. В Петербург Ланжерон приехал в начале 1831 года. Будучи близким знакомым Хитрово-Фикельмон, он мог встречаться у них с поэтом во время пребывания Пушкина в столице, приехавшего туда с женой из Москвы 18 мая 1831 года и через неделю (25 мая) переехавшего в Царское Село.} заразился ею несмотря на все принятые им (вполне бесполезные) меры предосторожности. Но среди обскурантов (?) {П. А. Вяземский, несомненно, знал, кого Е. М. Хитрово называла "обскурантами". Сейчас это место ее письма непонятно.} не проходит дня, чтобы не оплакивали кого-нибудь из знакомых. Впрочем, болезнь уменьшается, и благодаря этому все [неразборчиво] мы заняты платьями, и бывают моменты, когда забывают о том, что даже вдыхать воздух для нас опасно!" В эти же дни (13 июля) Фикельмон писала Вяземскому о холере со скорбным мужеством: "Мы прошли через очень мрачное и горестное время -- независимо от ужаса, который внушали народные волнения, это постоянное беспокойство за всех, кого любишь, за всех, кого знаешь, это каждодневная скорбь при известии о смерти кого-либо, кого накануне видели здоровым,-- все это вносило в душу тревогу и ни с чем не сравнимую печаль! Мы начинаем понемногу успокаиваться и утихать; болезнь сильно уменьшилась, но нас еще окутывает пелена меланхолии -- и множество черных одеяний, которые видишь повсюду, печально напоминает обо всех пролитых слезах. Из нашего общества мы потеряли княгиню Куракину и бедного господина Ланжерона, остроумного; любезного и настоящего друга своих друзей <...> Мы, благодарение богу, очень счастливо прошли через это горестное время -- никто из членов семьи и даже из наших слуг не заболел холерой -- да поможет бог, чтобы и дальше так продолжалось! Без чрезмерного страха и ничуть не запираясь, мы принимаем большие предосторожности в отношении еды и старательно избегаем простуды -- впрочем, в нашем образе жизни ничего не изменилось, и мы даже пытаемся развлекаться и быть веселыми, поскольку сейчас это возможно! Я полна мужества, но иногда меня охватывает род мучительной тоски, когда я останавливаюсь на мысли о том, что среди этой ужасной эпидемии находятся все мои сокровища -- мама, сестра, муж и моя девочка!" "У нас прекрасная и постоянно жаркая погода -- небо, как кажется, посылает нам свои лучшие улыбки, чтобы нас утешить и сказать, что на этой земле страдания так же преходящи, как и радости. Острова, как никогда, прекрасны, полны цветов, радуют взор. Граф Станислав Потоцкий {Граф Станислав Станиславович Потоцкий, обер-церемониймейстер царского двора (1785--1831).} был окружен цветами -- вскоре они окружили лишь его гроб. Эта смерть тоже повергла нас в грусть, хотя я и не особенно его жалею -- я никогда его близко не знала; но видеть, как умирает человек, который так сильно любил жизнь, и видеть его конец в то время, когда он меньше всего об этом думал,-- это настраивает на очень серьезные размышления. Сегодня я не в состоянии заняться ни одной мыслью, которая была бы более спокойной или окрашенной в более радостный цвет". 10 августа Дарья Федоровна с облегчением сообщает: "Она (эпидемия холеры.-- Н. Р. ), как бы то ни было, начинает нас покидать, хотя еще третьего дня было десять умерших. Но время тревог наконец прошло, и это большое счастье! Можно привыкнуть ко всему, но не к ужасу дрожать 24 часа в сутки за всех, кого любишь". Теперь тревожная пора наступает для Вяземского. 24 августа он пишет из Остафьева: "Чтобы вернуться к нашему разговору, или, скорее, к апокалипсическому зверю, скажу Вам, что мы со всех сторон окружены холерой, которая обделывает свои мелкие злые делишки в соседних деревнях. Наша пока, слава богу, не затронута. Однако теперь мы настолько втянулись в боевую жизнь, что, посреди эпидемии, у нас такой вид, точно мы находимся в своей стихии. Я совершенно не могу себе представить, что может со временем заменить на балу достойным образом котильон, и, по его примеру, другие танцы, ни холеру morbus и восстания в наших заботах и газетах". Петр Андреевич остается верен себе -- и среди холерных тревог он не может обойтись без острого словца... Для семьи Вяземских эпидемия также закончилась благополучно. Вперемежку с тоскливым лейтмотивом choiera morbus в переписке друзей слышатся грозные раскаты другой тревоги. Польское восстание... Оно началось варшавскими событиями 17, 18 и 19 ноября 1830 года. Первое печатное известие о событиях в Варшаве появилось 28 ноября. В переписке первое упоминание о восстании мы находим в письме Д. Ф. Фикельмон от 7 декабря 1830 года: "Вот мы мрачнее, печальнее, меланхоличнее, чем когда-либо! Мы горевали по поводу холеры, по поводу событий в Европе и мы поражены событиями в Польше! Вы некоторое время жили в Варшаве и привезли оттуда достаточно воспоминаний, чтобы быть глубоко опечаленным этой прискорбной историей. Здесь, как вы легко себе это представите, нет речи ни о чем другом! Кроме того, во всех умах полностью отсутствуют все иные мысли, кроме политических, так как в этот печальный век политика настолько связана со всеми личными интересами, что она стала для каждого, так сказать, семейным делом и, не будучи ни розовой, ни радостной, уносит последние следы радости". "Что делает наша М-me Вансович {Об этой пожилой польской даме Долли Фикельмон пишет в дневнике 2 января 1831 года: "М-me Вансович, фанатичная и экзальтированная, сделает, возможно, много зла, так как женщины во все времена имели в Польше большое влияние".}, я уверена, что она одна из самых фанатичных?" 25 декабря Вяземский отвечает из Остафьева: "Вы правы, полагая, что варшавские события должны меня занимать. Они действительно глубоко опечаливают мое сердце. Я нахожу в этой кровавой драме столько знакомых и дружеских имен среди жертв и главных участников, которые не замедлят стать жертвами, что чтение газет заставляет трепетать мое сердце так, как если бы я присутствовал при ужасном спектакле. Я вижу там лишь печальную неизбежность, которая толкает эту столь несчастную страну к окончательной гибели. Очень боюсь, чтобы наша дама (Вансович.-- Д. Р.) не бросилась в свалку, тем более что я вижу фамилию ее мужа среди участников. Впрочем, это соображение, которое может скорее успокоить, так как наша приятельница не очень-то принадлежит к числу тех, о которых можно сказать: жена и муж составляют одно целое". Напомним, что взгляды Пушкина в течение всего восстания были очень отличными от настроений Вяземского и Фикельмон. Мысли Д. Ф. Фикельмон, вызванные польскими событиями, несомненно, близки к взглядам Вяземского. 25 мая 1831 года она пишет Петру Андреевичу: "У нас май, такой же прекрасный и блестящий в воздухе и в небе, как он печален, беспокоен и тревожен на земле, -- я не знаю, разделяете ли вы в вашей спокойной Москве все болезненное волнение, которое причиняет здесь эта несчастная и такая длительная польская история; что касается нас, мы всецело ею заняты". В семье Фикельмон-Хитрово, несомненно, разделяли широко распространенный тогда взгляд на политику великого князя Константина Павловича как на одну из главных причин польского восстания. 24 февраля 1831 года Дарья Федоровна записывает: "Великий князь Константин, все поведение которого непостижимо, после того как он послужил причиной таких ужасных несчастий, благодаря своему малодушию и отсутствию энергии в момент взрыва, а также благодаря придирчивому и тираническому нраву в течение пятнадцати последовательных лет, присутствует теперь при этих ужасных битвах. Он находится там и видит, как истребляют эту самую польскую армию, его детище и кумир, которую он, однако, столько же мучил, сколько, по его словам, любил! Его присутствие в армии непристойно и оскорбительно во всех отношениях! " { Дневник Фикельмон, с. 156.} Вряд ли можно сомневаться в том, что Долли в данном случае пересказывает мнение мужа и матери, хотя и не называет их. Когда Константин Павлович умер, Е. М . Хитрово писала Вяземскому 12 июля 1831 года: "Наш несчастный великий князь за эти последние месяцы искупил все, за что он должен был себя упрекать". Роль австрийского посла при русском дворе в это время была, конечно, особенно сложной и деликатной, но конкретных данных о ней мы пока знаем очень мало. Н. Каухчишвили сообщает в своей книге, что в Венском Государственном архиве "одна папка фонда Russland целиком посвящена польскому вопросу и почти вся корреспонденция Фикельмона по этому вопросу извлечена из других папок и собрана здесь" {Там же, с. 51.}. По словам автора, "во время русско-польского конфликта австрийцы придерживались осторожного нейтралитета; они делали вид, что не знают о присутствии в Галиции многочисленных поляков, несмотря на повторные настояния Нессельроде, требовавшего выдачи "военных преступников" {Вполне современный термин "criminali di guerra", взятый в кавычки, несомненно, принадлежит Н. Каухчишвила.}, укрывшихся на австро-польской территории. Фикельмон старался при наличии этих требований вести дело с искусной осторожностью, чтобы не нанести ущерба ни той, ни другой, стороне". В своем дневнике Долли Фикельмон польскому восстанию отводит немало страниц, но политических взглядов мужа по этому вопросу ни в дневнике, ни в своих письмах того времени не касается вовсе. То же самое надо сказать и о Е. М. Хитрово. В Польше войска после многих неудач перешли под начальством нового главнокомандующего фельдмаршала И. Ф. Паскевича-Эриванского {Его предшественник И. И. Дибич-Забалканский скончался от холеры 29 мая.} к решительным действиям, и 27 августа после ожесточенного двухдневного штурма Варшава сдалась. 24 августа Вяземский в осторожной форме (видимо, по почте, а не с оказией) пишет Фикельмон о польской войне, очевидно, в связи с прениями во французской палате депутатов, где ряд ораторов настаивал на вооруженной помощи полякам: "Вы находитесь на авансцене и знаете уже больше, чем мы, о решениях великих вопросов, вынесенных и разбираемых в последнее время на (французской.-- Н. Р.) трибуне, которая является ящиком Пандоры или современным храмом Януса {Римский храм двуликого божества Януса открывался только во время войны, а в мирное время оставался закрытым.} . Я думаю, однако, что мир перевесит. Я читаю с дрожью и скорбя душой о том, что делается в Варшаве. Боюсь подтверждения и в то же время нетерпеливо хочу узнать точно, что же там происходит". Письмо Д. Ф. Фикельмон от 13 октября по поводу "Бородинской годовщины" Пушкина мы рассмотрим в следующем очерке. Приведем еще те строки Вяземского, в которых он говорит о смерти княгини Лович, вдовы великого князя Константина Павловича. 23 ноября Петр Андреевич пишет Долли: "Последние празднества (в Москве.-- Н. Р.), которые должны были состояться, отменены по случаю кончины княгини Лович. Говорят, что это известие очень огорчило императрицу, и она много плакала. Итак, предназначение судьбы свершилось. Она умерла в годовщину польского восстания. Это античная трагедия по всем правилам. Там были налицо рок, ужас и жалость, и единство времени было соблюдено. Я очень огорчен тем, что не повидал княгиню еще раз на этой земле перед развязкой драмы". Многочисленные предшествующие упоминания о княгине Лович в переписке Вяземского и Фикельмон я опускаю. Приведу лишь слова его в письме от 4 августа 1831 года: "Я всегда очень ее уважал и был к ней привязан, а моя жена была с ней в дружеских отношениях, переживших все изменения, которые произошли в ее положении, а также и в нашем по отношению к великому князю" {Графиня Ж. А. Грудзинская вышла замуж за великого князя Константина Павловича, бывшего тогда наследником престола, в 1820 году. Вяземский был выслан из Варшавы в апреле 1821 года. Остается неизвестным, встречалась ли его жена в Варшаве с Жаннетой Антановной после ее замужества.}. Косвенно к польским делам относится также упоминание Долли (в записке, пересланной Вяземскому в Москву и датируемой 13 августа 1831 года) об отъезде французского посла: "Мы теряем <... > господина Мортемара, который, к нашему большому сожалению, через два дня уезжает во Францию". Идя навстречу общественному мнению страны, настаивавшему на вмешательстве в пользу повстанцев, король Луи-Филипп отправил в январе 1831 года Мортемара в Петербург со специальной миссией. Он уже состоял в 1828--1830 гг. послом в России и заслужил уважение. Ему было поручено добиваться прекращения военных действий против поляков. Миссия успеха не имела. В половине августа Мортемар уехал во Францию -- по некоторым сведениям, вследствие недовольства Николая I его демаршами, воспринятыми как вмешательство во внутренние дела России. Долли Фикельмон, судя по ее записке, считала, что в Петербург Мортемар больше не вернется. В действительности Мортемар, вернувшись в Россию, оставался послом до 1833 года { Письма к Хитрово, с. 91 -- 95.}. По всей вероятности, Мортемар, которому Дарья Федоровна очень симпатизировала, бывая во время польского восстания в ее салоне, поддерживал полонофильские настроения хозяйки, хотя прямых указаний на это в ее дневнике нет. Возможно также, что Пушкин встречался в ее доме с Мортемаром после возвращения Мортемара в Петербург. Другие внешнеполитические вопросы в переписке Фикельмон и Вяземского за 1830--1831 гг. затрагиваются лишь изредка. Только события, связанные с образованием Бельгии, совсем недавно отделившейся от Голландии, очень интересуют Дарью Федоровну. На это у нее есть личные основания -- дружеские отношения семьи Хитрово с первым бельгийским королем Леопольдом I, который, будучи герцогом Саксен-Кобургским, встречался с Елизаветой Михайловной и ее дочерьми. В письмах к ней герцог называл молодых графинь Тизенгаузен "своими милыми приятельницами", а младшую из них -- "графиней Доллинькой" (la comtesse Dolline) {Там же, с. 154, 157.}. 26 июля 1831 года Дарья Федоровна сообщает: "Пока что мы читаем бельгийские сообщения о короле Леопольде и его восшествии на престол. Все было хорошо со стороны нации, равно как и впечатление, которое производит новый монарх; посмотрим, как к этому отнесется Голландия. В былое время мы в нашей семье близко знали этого короля Леопольда -- у него красивое, благородное лицо, достойная осанка; он разбирается в больших делах; всегда был очень честолюбив. Что касается остальных черт характера, то трон всегда вызывает в нем такие большие изменения, что трудно заранее судить, каким король станет в будущем. Ему понадобится твердость и удачные замыслы. Пусть бог ему их пошлет, чтобы по крайней мере с одной стороны восстановилось спокойствие!" 10 августа Фикельмон снова возвращается к бельгийским событиям, опасаясь, как бы они не вызвали большой европейский пожар: "Что вы скажете о новых событиях в Европе? О внезапном вторжении Оранского с 50 000 солдат в Бельгию и о еще более быстром марше французов, прибывших, словно по волшебству, на помощь королю Леопольду? В данный момент эта война, возможно, окончена или же она является первой искрой длинной и ужасной серии битв! Все теперь совершается так быстро, и чрезвычайные события следуют одно за другим с такой скоростью, что в самом деле кажется, будто бы и политика превратилась в паровую машину!" Было бы интересно выяснить, насколько в данном случае самостоятельны политические мысли молодой "посольши", но, к сожалению, мы не знаем, что думал в это время о волнующих ее событиях граф Шарль-Луи. В письмах Вяземского мы не находим откликов на бельгийские тревоги Долли. В области политики он был тогда всецело, занят польскими делами. Петр Андреевич зато живо отозвался на увлечение (можно думать, временное) своей приятельницы идеями аббата де Ламеннэ (1782--1854). Этот французский священник стал главой "своеобразного направления в католицизме, сторонники которого, группировавшиеся вокруг газеты "L'Avenir" ("Будущее"), выдвинули лозунг "бог и свобода". Принимая революцию, они пытались примирить католическую религию с идеей политической и религиозной свободы. Движение, возглавляемое Ламеннэ, было тогда заметным явлением в идейной жизни католического Запада. Ламеннэ был известен и Пушкину. Поэт мельком упоминает о нем в письме к Вяземскому от 2 января 1831 года и несколько обстоятельнее в письме к Е. М. Хитрово от 26 марта того же года. С газетой "L'Avenir" Пушкин, находясь в Москве, ознакомиться не смог. Орган радикально настроенного аббата, пытавшегося coвместить идеи утопического социализма с учением Христа, существовал недолго (с октября 1830 года до ноября 1831-го). По требованию папы Григория XIII газета перестала выходить. В 1834 году Ламеннэ порвал с церковью, а в 1848 году был избран в Национальное собрание, где примкнул к крайней левой оппозиции. Долли Фикельмон, как известно, до конца жизни оставалась православной, но ее симпатии к неокатолицизму не должны нас удивлять, так как догматическим различиям между православием и католичеством она придавала мало значения. Вернемся теперь к письмам Долли к Вяземскому. 25 мая 1831 года она сообщает: "Я дам вам прочесть "L'Avenir" -- газету, которую редактирует аббат де Ламеннэ и которая, является эпохальной. Там совсем молодой Монталамбер, мыслящий, как ангел, и пишущий в замечательном для этой семьи духе {Фикельмон, несомненно, имеет в виду участие в Великой французской революции маркиза Марка-Рене Монталамбера, который отказался эмигрировать и сотрудничал с Карно. "Совсем молодой Монталамбер" -- граф Шарль де Монталамбер (1810--1871).}. Это вам будет интересно". 10 августа Фикельмон снова возвращается к неокатоликам: "Приезжайте же, чтобы я дала вам прочесть "L'Avenir", который редактируют очень, очень замечательные люди, красноречивый и мужественный голос которых снимает покровы со всех тайн этого времени, такого бурного, но и такого чреватого будущим! Господа Лакорден и де Монталамбер находят пророческие, глубокие и полные вдохновения слова! Они молоды, и кажется, что провидение избрало их такими для того, чтобы их душа, полная энергии, силы и еще чистая, была лучше способна выражаться правдиво, убежденно и с увлечением. Вы, несомненно, читали описание празднеств по случаю трех славных июльских дней {Трехдневное восстание в Париже (27--29 июля 1830 года), которое принудило Карла X отречься от престола. Королем был провозглашен герцог Орлеанский, принявший имя Луи-Филиппа.}. Лакордер говорит по поводу празднества в Пантеоне, где было все, кроме религиозных чувств и того, что могло их разбудить: "шуты, которые желают при помощи небытия изобразить вечность". Не берусь утверждать, что утопический социализм сам по себе некоторое время воодушевлял Долли Фикельмон. Она воспринимала его по Ламеннэ в своем уже утопическом сочетании с католицизмом -- получалась своего рода утопия в квадрате. Однако знакомство, хотя бы и поверхностное, с ранним социализмом, несомненно, обогатило ее в интеллектуальном отношении. На это письмо Вяземский 24 августа ответил довольно подробно, как всегда вежливо, но не без наставительной иронии: "Я ничего не читал в "L'Avenir", но я знаю талант его редакторов благодаря процессу "L'Avenir" {В пятой записной книжке Вяземского имеются выписки из речи защитника Ламеннэ на этом процессе (П. А. Вяземский. Записные книжки. 1813--1848. М., 1963, с. 140--141).} и разделяю Ваше восхищение перед их красноречием, не разделяя в то же время их доктрин. Мне кажется, что они приписывают католицизму то, что, принадлежит всему христианству, из дела человеческого рода они делают дело Рима. Кроме того, признаюсь Вам, что я не люблю мистицизма в политике. Он вырождается в мистификацию. Мир погубили фразы. "Боже, избави нас от лукавого и от образной речи! Иисусе Спасителю, спаси нас от метафоры!" -- говорил добрый виноградарь Поль Луи Курье {Видный французский писатель (1772--1825), блестящий памфлетист. Занимался садоводством, как профессионал.}. Науки, политика, дипломатия, религия, все они создали для себя соответственный жаргон, и народ в нем ровно ничего не понимает. Однако именно он является главным собеседником, и вот почему так часто он отвечает невпопад. Сейчас мы присутствуем при крупном разговоре: диалог ужасающе оживленный, а ответы быстрые и кровавые. Посмотрим, за кем останется последнее слово" {Вяземский, по всей вероятности, имеет в виду общественное движение во Франции, которое перед падением Варшавы проявлялось особенно бурно. В парламенте ряд депутатов требовал немедленного вооруженного вмешательства в пользу поляков. Воинственное настроение и страх перед "варварской Россией", которая, расправившись с Польшей, будто бы намеревается напасть на Францию, проникло даже в крайне консервативную крестьянскую среду.}. Должно быть, Дарья Федоровна немало размышляла над этим письмом своего друга, где религия поставлена в один ряд с наукой, дипломатией и политикой... Я остановился подробнее на этом эпистолярном обмене мнениями между Фикельмон и Вяземским, так как он может служить прообразом тех политических споров, которые велись в салоне Долли и ее матери. Об их конкретном содержании мы знаем очень немного, а между тем и для биографии Пушкина эти разговоры представляют несомненный интерес, так как поэт наряду с Вяземским и Александром Ивановичем Тургеневым принимал в них участие в течение ряда лет. Судя по разбираемой нами переписке, диапазон "дискуссий", как мы бы сказали сейчас, был очень широк. Возможно, что завсегдатай салона говорили порой в экстерриториальном посольстве и о такой небезопасной тогда материи, как утопический социализм... Временное увлечение Дарьи Федоровны идеями Ламеннэ интересно для нас и в другом отношении. Красноречивый аббат в своей газете не только защищал всеобщее избирательное право, свободу печати, союзов и преподавания, а также считал необходимым отделение церкви от государства. Вяземскому Фикельмон писала только в общей форме о религиозных и историко-философских взглядах Ламеннэ и его сотрудников. Петр Андреевич, как мы видели, с ними в корне не согласен. К католицизму он относился с интересом и уважением, но все же эта форма христианства оставалась для него идейно чуждой. Несмотря на весь свой европеизм Вяземский прежде всего человек убежденно русский (но не славянофил). Он к тому же знатный барин, коренной москвич. В этом отношении характерно его письмо к Фикельмон от 23 ноября 1831 года -- последнее письмо из Москвы: "У нас здесь был ряд довольно блестящих праздников. В этих случаях Москва принимает торжественный вид. Всегда в таких зрелищах есть нечто национальное и народное. Этот Кремль, который господствует над городом, так же как все воспоминания и впечатления, эти волны народа, которые буквально днем и ночью приливают и отливают, следуя за всеми передвижениями царя и царицы, эта связь с землей, этот русский дух, который всюду чувствуется, уносят зачастую мысль за тесные пределы дворца и салона. Здесь чувствуется, что существует неизменная сила, вовсе не искусственная, не вызванная обстоятельствами, и если придают так много значения тому, что ты русский, то, плохо это или хорошо, но ты себя чувствуешь именно в Москве, а не в ином месте". Вяземский не любил Николая I. Добиваясь ради семьи принятия на государственную службу, с очень тяжелым чувством писал ему незадолго до этого свою покаянную "Исповедь". Республиканцем он в 1831 году, конечно, не был, как не был им и раньше, но было бы ошибкой в его описании народных толп, стремящихся взглянуть на царя и царицу, видеть внезапный прилив верноподданнических чувств. Петр Андреевич только излагает Долли свои впечатления. Зато его, несомненно, искренние строки о Москве -- это "исповеданье веры" русского патриота, участника Бородинского боя. Не знаем, какое впечатление они произвели на адресатку... Однако для Долли Фикельмон Москва, Кремль, соборы,-- наверное, и Иван Великий, а может быть, и царь-колокол и царь-пушка -- не были только словами. Все это она однажды видела и, конечно, не забыла. До сих пор едва ли не единственное упоминание о том, что во время путешествия в Россию в 1823 году Е. М. Хитрово с дочерью побывали в Москве, имелось в письме П. А. Вяземского к А. И. Тургеневу от 1 октября 1823 года {Остафьевский архив, князей Вяземских, т. II, с. 355. Дату письма, по всей вероятности, следует читать "1 ноября", а не "1 октября".}. 21 октября Долли Фикельмон пишет оттуда мужу: { Дневник Фикельмон, с. 31.} "Мы здесь с позавчера, со дня рождения моей милой бабушки {Светлейшая княгиня Екатерина Ильинична Голенищева-Кутузова-Смоленская (1754--1824), урожденная Бибикова, вдова фельдмаршала. Екатерина Ильинична, несмотря на свои годы, проводила дочь и внучек на расстояние полутора суток пути.}. Мы совершили сюда очень долгое и очень скучное путешествие из Петербурга: долгое, потому что дороги ужасны, а ночи так темны, что продолжать путь нет возможности и приходится ложиться спать. Мы потратили ровно неделю на этот печальный путь, потому, что расставание (с родственниками.-- Н. Р.) было крайне грустным, и мы до сих пор подавлены и удручены". Таким образом, получилось у Елизаветы Михайловны с дочерьми нечто похожее на путешествие Лариных: И наша дева насладилась Дорожной скукою вполне: Семь суток ехали оне. В Петербург, как видно из контекста, путешественницы больше не возвращались. С разрешения своего министра Фикельмон выехал им навстречу в Вену. К сожалению, из России маршрута матери и дочерей мы не знаем (может быть, через Киев?), но ясно одно -- Долли Фикельмон однажды все же побывала в Москве, совершила очень большое и не очень комфортабельное путешествие по России... Вернемся снова к переписке Фикельмон и Вяземского в 1830--1831 гг. В тревожное для обоих корреспондентов холерное время мы, естественно, находим в их письмах лишь немного упоминаний о том, что они читали в эти печальные месяцы. Некоторые из интересных упоминаний я уже попутно привел. С окончанием эпидемии, пощадившей ее семью, но унесшей немало знакомых людей, Долли снова принимается за книги. Читает и, по обыкновению, философствует: "Мы поглощаем каждую новость, что касается книг. В данное время я читаю то, чего раньше совсем еще не знала, -- письма Курье, которые я нахожу остроумнее и лучше написанные, чем письма M-me де Севинье {М-me де Севинье -- Marie de Rabutin-Chantal, marquise de Sévigné (1626--1696), автор ставших классическими писем, большая часть которых адресована ее дочери, М-me де Гриньян (de Grignan).},-- эти, надо сказать, легкомысленны, но принято считать, что в наш век можно все читать без стеснения. События нравственного порядка, правда, сейчас настолько серьезны, настолько значительны, что не остается возможности увлечься легким чтением. Благоразумие укрепилось в тени скорби, потому что какой человек с душой живет сейчас не скорбя" (13 октября 1831 года). "Знаете ли вы, что Виктор Гюго написал премилые стихи, полные прелести, гармонии, религиозного чувства? Это молитва, обращенная к его ребенку; в них глубокая набожность, как у Ламартина, но с оттенком горести земной, светской, отчего они еще трогательнее. Я бы вам их послала, если бы не надеялась увидеть вас вскоре здесь -- удивительно, что автор, любимый молодой Францией {"Молодая Франция" ("Jeune France") -- название, которое около 1830 года было дано группе писателей-романтиков, составивших левое крыло школы и стремившихся "поражать буржуазию" ("épater les bourgeois").} , говорит о боге, как следует говорить о нем" (12 декабря 1831 года) {Привожу немного измененный перевод П. П. Вяземского.}. Интересен отзыв Фикельмон о романе Бенжамена Констана "Адольф", но он тесно связан с вопросом об изучении Дарьей Федоровной русского языка, к которому мы теперь и обратимся. До сих пор по этому поводу было известно лишь часто цитируемое указание Е. М. Хитрово в письме к Пушкину от 9 мая 1830 года: "Г. Сомов { 3Орест Михайлович Сомов (1793--1833), литератор, друг Дельвига, знакомый Пушкина.} дает уроки послу и его жене <...>". Речь шла, несомненно, об уроках русского языка, незнакомого графу и забытого графиней за долгие годы пребывания в Италии {Н. В. Измайлов. Пушкин и Е. М. Хитрово. В кн.: Письма к Хитрово, с. 187.}. В письмах 1831 года изучению русского языка Долли посвящено немало строк. 4 августа Вяземский в свое, как всегда, французское письмо вставляет три слова по-русски ("житье-бытье подмосковное"). Затем он продолжает -- снова по-французски: "После представленных Вами мне доказательств Ваших успехов в изучении русского языка, о которых я мог судить по стилю надписанного по-русски адреса, я ничуть не раскаиваюсь в том, что позволил себе эту двуязычную смесь, которую Вы отлично поймете. Должен Вас все же предупредить, для неприкосновенности моего родового имени, что я не Сергеевич, а Андреевич, а для чести нашего квартала, что Тверская -- это не переулок, а улица, и притом еще одна из самых нарядных; что же касается моего дома, то он скромно приютился в Чернышевском переулке {Набранное курсивом в данном письме по-русски.} . За исключением этих маленьких ошибок, все остальное -- верх изящества и орфографии. Я могу только удивляться рассудительности, с которой Вы употребляете букву "ять", этого сфинкса, недоступного для многих наших писателей и для большинства наших государственных мужей. Воздадим за это хвалу Вашей понятливости и отеческим заботам господина Сомова. Если бы я мог раздавать места, я бы сразу назначил Вас министром народного просвещения, будучи, твердо уверен в том, что Вы не скомпрометируете ни наших ученых, ни нашу орфографию, за что я не мог бы поручиться в отношении других. Говорят, что император Александр, чтобы избежать трудностей, самодержавно исключил эту букву из своего императорского алфавита: это также значило разрубить Гордиев узел". Неисправимый насмешник, князь Вяземский не удержался от искушения пустить шпильку по адресу покойного царя, хотя, несомненно, знал, что Дарья Федоровна, как и ее мать, относится к памяти Александра I с благоговением... В записке, посланной в Москву 13 августа, она сообщила: "Ваш адрес был неправильно написан благодаря маме, которая неверно сказала ваше отчество". Адрес письма от 12 декабря того же года аккуратно и красиво надписан по-русски с должными нажимами: Его Сиятельству Милостивому Государю Князю Петру Андреевичу Вяземскому в Москве Близ Никитской, Чернышевском Переулок В собственном доме. Как видим, с русскими падежами Долли тогда еще не справлялась. Этот адрес -- единственный образец ее русского почерка среди более чем двухсот фотокопий, полученных мною из ЦГАЛИ. Надо, однако, сказать, что уверенное и вполне русское написание букв все же свидетельствует о том, что в детстве Даша Тизенгаузен по-русски писать умела. В отношении ее сестры Кати мы это знаем достоверно -- будучи маленькой девочкой, она писала дедушке Кутузову и по-русски {"Русская старина", 1874, июнь, с. 342. В публикации год написания соответствующего письма М. И. Кутузова (1807), вероятно, указан неправильно -- его внучке было тогда четыре года.}. 13 октября 1831 года Дарья Федоровна пишет Вяземскому о своем русском языке с некоторыми подробностями: "Пока что я вас благодарю за Адольфа, который всегда был одним из моих любимых произведений, хотя герой создан для того, чтобы заранее разочароваться во всех молодых людях на свете. Этот образец для подражания размножился, но следует его знать. Я не стану читать "Адольфа" (разумеется, вашего) {Сделанный Вяземским перевод романа Бенжамена Констана вышел в свет осенью 1831 года.} с учителем и как урок: это было бы средством тотчас же от него устать -- прочту одна, долго размышляя. К тому же я уже давно не нахожусь в руках господина Сомова -- и даже не беру русских уроков. Не знаю, почему и как, но мое ухо так хорошо привыкает к русскому языку, что, когда наберусь храбрости, чтобы им заняться, я, надеюсь, быстро его выучу {Судя по этой фразе, можно думать, что Фикельмон не только забыла русский разговорный язык, живя в Италии, но, вероятно, и в детстве плохо им владела.}. Но побеждать трудность всегда является работой, для которой нужно усилие, и столько их надо делать, чтобы идти вперед в жизни, что в самом деле становишься от этого скупой! Жизнь, действительно, самый тяжелый труд! -- для нас, по крайней мере, которые видят и чувствуют ее прекрасной, какой она и есть в действительности <...>". Мы не знаем, сделала ли Долли Фикельмон нужное усилие, чтобы овладеть русской речью... Во всяком случае, в конце 1831 года она, как видно, уже чувствовала себя в силах приняться за самостоятельное изучение русского перевода французского романа, который она, правда, знала в подлиннике. 9 февраля 1839 года она писала мужу из Рима: "Скажи также маме, что каждое утро я провожу час времени с русской грамматикой в руках: я хочу вернуться в Петербург, лучше зная этот язык, чем я его знала уезжая" { Дневник Фикельмон. }. Долли, однако, не суждено было больше вернуться в Россию, и мы не знаем, продолжала ли она впоследствии заниматься по-русски. Вряд ли... Ее дочь, Елизавета-Александра, по-домашнему Елизалекс или Элька, выросшая в Петербурге, свободно говорила по-русски. Зимой 1838/39 года в Риме красивая тринадцатилетняя девочка часами болтала по-русски с начинающим писателем, будущим знаменитым поэтом А. К. Толстым и его матерью. Долли Фикельмон в письме к мужу назвала Толстого "верным обожателем" дочери. Елизалекс не забыла полуродного языка и много позже. 17 сентября 1844 года княгиня Елизавета-Александра Кляри-и-Альдринген пишет тетке, Е. Ф. Тизенгаузен, из Остенде после того, как в Брюсселе встретилась с бельгийским королем Леопольдом I: "Король так добр и трогателен в своем обращении со мной! Он много рассказывал о тебе и, к моему большому удивлению, очень бегло говорил со мной по-русски..." { Сони, с. 75. Будучи принцем Саксен-Кобургским, Леопольд I служил некоторое время в русской армии.} Вероятно, в свое время Д. Ф. Фикельмон или ее мать позаботились о том, чтобы Элька знала русский язык, что, конечно, было нетрудно сделать, живя в Петербурге. Мой обзор "ядра" переписки Фикельмон и Вяземского приходится на этом закончить, хотя я далеко не исчерпал всех материалов, имеющихся в их письмах 1830--1831 гг. {Как уже было сказано, все упоминания о Пушкине будут рассмотрены в следующем очерке.}. Однако многочисленные встречи и разговоры князя и графини с рядом лиц, большею частью малоизвестных или вовсе неизвестных, сейчас интереса не представляют. Они к тому же потребовали бы обширных и сложных комментариев. Точно так же в наше время вряд ли для кого-нибудь существенно знать, какие именно поручения Долли по части покупки материй, шарфов и каких-то соломенно-желтых крестьянских юбок, вероятно, предназначенных для маскарада, любезный Петр Андреевич Вяземский выполнял в Москве. Итак, будем считать "ядро" достаточно исследованным. Однако переписка Фикельмон с Вяземским после возвращения его в Петербург продолжалась еще много лет, правда, с большими перерывами. К сожалению, за все это время, как уже было упомянуто, мы знаем лишь петербургские записки Долли, часть которых можно датировать, и несколько ее писем из-за границы. Последнее из них помечено 13 декабря 1852 года. Ни одного ответа Вяземского, кроме мною разобранных, пока не известно. Петр Андреевич вернулся в столицу 25 декабря 1831 года. Уже 27 декабря он пишет жене: "Разумеется, видел и благоприятельницу Элизу и дочку ее" { Звенья, IX, с. 227.} . В свою очередь, Долли Фикельмон отмечает в дневнике 30 декабря 1831 года: "Вяземский также приехал из Москвы. Я очень этому рада; он прелестен как светский собеседник; это умный человек, и я с ним в дружбе". 3 февраля 1832 года она снова вспоминает о князе: "Вяземский ворчун, не знаю почему, но мне это безразлично; я уже обращаюсь с ним как приятельница и не разговариваю, когда он мне надоедает" {Цитаты из дневника за 1832 и последующие годы приводятся в моем переводе из венской работы А. В. Флоровского "Дневник графини Д. Ф. Фикельмон".}. Несколько раньше, по-видимому, в первых числах января того же года, Дарья Федоровна пишет князю: "Что касается моего бала, который состоится только около половины января, я предоставляю вам полную свободу в отношении выбора ваших протеже <...> Мое расположение к вам, дорогой Вяземский, стало настоящей и нежной привязанностью сердца. Долли". "Влюбленная дружба" в это время, видимо, еще продолжается... Однако Дарья Федоровна считает порой, что ее приятель чересчур церемонен. Примерно в это же время {В записке упоминается о присылке газеты "L'Avenir", обещанной Вяземскому еще во время его пребывания в Москве. Последний номер этой газеты вышел 15 ноября 1831 года.} она пишет ему: "Ваша вчерашняя записка, дорогой Вяземский, почти что меня рассердила! Разве нужно между друзьями столько извинений и фраз? Я гораздо более доверчива, так как была уверена в том, что вы не пришли, потому что не могли!" Весь март месяц 1832 года у Вяземского прогостила в Петербурге его старшая дочь Мария, которой в это время было восемнадцать лет. 10 марта Долли пишет Петру Андреевичу: "...не сможете ли вы привести ко мне вашу дочь сегодня после обеда, между семью и 8 часами". Из писем Вяземского к жене (которые и позволяют датировать эту записку) мы узнаем, что он исполнил просьбу Фикельмон в отношении дочери, а еще раньше, 7 марта, "возил ее к благоприятельнице Елизе. Она очень приласкала ее" { Звенья, IX, с. 307, 309.}. Понемногу, таким образом, начинается знакомство Фикельмон-Хитрово с семьей Вяземского. Вера Федоровна с тремя дочерьми -- Марией, Прасковьей (Полиной) и Надеждой и сыном Павлом переехала, на постоянное жительство в Петербург в октябре (после 10-го) того же 1832 года. Вяземские поселились на Гагаринской набережной в доме Баташова (ныне набережная Кутузова, 32),-- считая по-современному, метрах в семистах от особняка Салтыковых. "Добрый сосед", как назвала однажды Фикельмон Петра Андреевича, оказался теперь еще более соседом, чем во время своего одинокого житья на Моховой улице. Однако топографическая близость, по-видимому, не совпадала больше с внутренней. Вяземский был, конечно, рад семье, по которой он тосковал, но переезд жены в Петербург не мог не изменить характера его отношений с Долли. Он больше не "соломенный вдовец". Женатого светского человека нельзя приглашать без супруги на танцевальные вечера или загородные поездки. Неудобно также то и дело посылать ему записки. Большинство тех, которые хранятся в ЦГАЛИ, несомненно, получены "холостым" Вяземским. Многочисленные светские условности властно вступили в свои права. В общем же, насколько можно судить по отрывочным материалам Остафьевского архива, знакомство семей Вяземских и Фикельмон проходило так, как это было принято в высшем обществе того времени. Нельзя все же не заметить, что в отношении В. Ф. Вяземской наши эпистолярные материалы особенно скудны, и эта бедность, по-видимому, не случайна. Сохранилась единственная петербургская записка Фикельмон к жене ее приятеля: "Дорогая княгиня, как себя чувствует дорогой Вяземский? Я сама себя хуже чувствую эти дни, и это мне помешало Вас навестить. Долли Фикельмон". Иногда Долли осведомлялась у Вяземского о здоровье жены: "Как себя чувствует княгиня, дорогой Вяземский? Надеюсь, что нога у нее больше не болит, и вы успокоились?" В 1836 или 1837 году Фикельмон еще раз упоминает о Вяземской: "Если я не увижу вас и княгиню сегодня ночью в церкви, заранее желаю вам, дорогой друг, радостных и счастливых праздников". Речь идет, по-видимому, о пасхальной заутрене, где всегда бывало множество народу и встретиться со знакомыми было нелегко. Других упоминаний о Вере Федоровне нет за все пять с лишним лет "знакомства домами". Можно, правда, думать, что петербургская переписка "семейного периода" сохранилась в Остафьеве не полностью. Петр Андреевич тщательно берег даже совсем незначительные записки Долли. Возможно, что его жена поступала иначе. Из записей Фикельмон мы знаем, что Вяземские не раз встречались с Дарьей Федоровной и ее друзьями. Д. В. Флоровский, прочитавший весь петербургский дневник, отмечает { Флоровский. Дневник Фикельмон, с. 83.}: "С переездом в 1833 г. {Следует читать -- в 1832 году.} всей семьи Вяземских в Петербург все ее члены {В отношении двух младших детей -- десятилетней Надежды и двенадцатилетнего Павла это, вероятно, неверно.} вошли в этот круг знакомых и друзей. Графиня Ф. однажды отметила, что в прогулке большого общества с участием Фикельмон в Шлиссельбург на пароходе приняли участие и жена князя и две дочери (26 июля 1833 г.)". Таким образом, с внешней стороны все как будто обстояло благополучно -- Дарья Федоровна с должным вниманием относилась к семье своего друга. Старшую дочь, Марию, она, по-видимому, полюбила. В одной из записок Долли сообщает Вяземскому, что в пятнадцатую годовщину своей свадьбы (3 июня 1836 года) она пойдет в домашнюю часовню Шереметевых помолиться за Марию {Возможно, в связи с выходом замуж за П. А. Валуева.} и за него. Добрая и внимательная Долли, конечно, так или иначе отозвалась на тяжелое горе Вяземских -- смерть княжны Полины (Прасковьи), угасшей в Риме от чахотки 11 марта 1835 года. Однако дневника в этом году Фикельмон систематически не вела, и мы не знаем, в чем проявилось ее участие к их потере. О могиле Пашеньки Вяземской Дарья Федоровна вспомнила в позднейшем письме к Петру Андреевичу из Рима от 7 января 1839 года. Высказав сожаление, что Вяземский, бывший в то время в Германии, не собрался в Рим, она прибавляет: "Впрочем, я понимаю, что Рим, оставаясь священной и святой землей для вашего сердца, тем не менее жестоко бы его взволновал!" Пора, однако, сказать и о том, что Фикельмон, хорошо относясь к семье Вяземского, невзлюбила -- по крайней мере, на первых порах -- его жену. 3 ноября 1832 года она записала в дневнике: "...вот три женщины совсем неподходящие для нашего кружка: княгиня Вяземская, госпожа Блудова {Анна Андреевна (урожд. княжна Щербатова; ум. в 1848 году), жена Д. Н. Блудова, бывшего в это время министром внутренних дел.} и Виельгорская {Луиза Карловна (урожд. принцесса Бирон; 1791--1853), жена М. Ю. Виельгорского.}", "все эти господа любезнее без своих жен" { Флоровcкий. Дневник Фикельмон, с. 83.}. Почему Вера Федоровна, к которой много лет с такой дружеской симпатией относился Пушкин, почему она не понравилась Долли, неизвестно. Не знаем мы и того, не сблизилась ли Дарья Федоровна с Вяземской, когда узнала ее поближе. Кажется все же, что в Петербурге она встречалась с княгиней лишь в силу светских обязанностей. У П. А. Вяземского сохранилось и несколько писем Фикельмон 1852 года. Дарье Федоровне 48 лет, она бабушка четырех внучат (старшей, Эдмее-Каролине, будущей итальянской графине Робилант-Цереальо, уже 10 лет), Петру Андреевичу шестьдесят, Вере Федоровне шестьдесят два. Все старые люди... Летом Вяземские отправились за границу -- князю нужно было полечиться в Карлсбаде. Узнав, что он в Дрездене, Дарья Федоровна посылает 26 июня, старому приятелю очень сердечное письмо. Приглашая супругов приехать в Теплиц, она пишет: "Передайте княгине, что я ее целую, затем я рассчитываю на нее, чтобы завлечь вас сюда, даже если вы проявите в данном отношении как можно менее доброй воли". 15 августа она обращается к самой Вяземской. Сообщает ей ряд новостей, посылает для Петра Андреевича газеты. Тон письма сердечный, и слова "целую вас" звучат искренне... Судя по содержанию этого письма и следующего, в котором Долли настойчиво просит Вяземских заехать в Теплиц перед возвращением в Россию, супруги раз уже там побывали в течение лета. Читателей старшего поколения, помнящих обычаи дореволюционной России, вероятно, удивит тот факт, что, приглашая Вяземских приехать в Теплиц, Фикельмон советует им остановиться не в отеле "Почта", а в "Принц де Линь", где комнаты и стол лучше. Казалось бы, что в трехэтажном замке могло найтись место для старых друзей... Светские обычаи на Западе были, правда, несколько иными, чем в России, но в Чехии, например, такое приглашение, несомненно, означало бы, что гости будут жить в замке. Долли и ее муж, конечно, не желали обидеть Вяземских, но, видимо по каким-то соображениям, не могли их поместить у себя. Возможно также, что Петр Андреевич и Вера Федоровна сами не сочли удобным остановиться в замке, владельца которого, князя Эдмунда Кляри-и-Альдринген, они раньше не знали. Во всяком случае, неприязненное отношение Долли Фикельмон к княгине Вяземской, "неподходящей для нашего кружка", можно думать, давно стало делом прошлого. Стареющая Дарья Федоровна, по-видимому, была искренне рада повидать петербургскую знакомую, жену своего друга. 21 октября она пишет из Теплица сестре Екатерине: "Вяземские провели с нами вечер, возвращаясь из Карлсбада" { Сони, с 380.}. Это было последнее свидание друзей. Вернемся теперь снова в Петербург тридцатых годов. "Ядро" переписки Фикельмон и Вяземского позволило нам установить, что в 1830--1831 годах их отношения были не "романом", а лишь "влюбленной дружбой". Естественно спросить, продолжалась ли такая романтическая дружба и в дальнейшем,-- ведь после возвращения Петра Андреевича из Москвы Долли прожила в Петербурге еще более шести лет. Остановимся сначала на внешней стороне их знакомства в эти более поздние годы. Я уже упомянул о том, что с конца 1831 года Вяземские были почти соседями Фикельмон. В 1834 году Вяземский с семьей переселился на Моховую в дом Быченского (ныне Моховая, 32), по-прежнему от посольства недалеко. Однако с начала 1832 и до апреля 1838 года в архиве Вяземского имеются только петербургские записки Дарьи Федоровны, очевидно доставленные слугами, и ни одного ее почтового отправления. Зная, как Петр Андреевич берег каждую строчку своей приятельницы, следует думать, что писем от нее за эти годы он действительно не получал {Не дошедшее до нас соболезнование по поводу смерти Пашеньки Вяземской, вероятно, было адресовано ее матери.}. Уже одно это заставляет думать, что "влюбленной дружбы" больше не существовало. О причинах некотороЧитать дальше
Интервал:
Закладка: