Сергей Волконский - РОДИНА. Воспоминания
- Название:РОДИНА. Воспоминания
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Захаров
- Год:2002
- ISBN:5–8159–0243–8
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Ваша оценка:
Сергей Волконский - РОДИНА. Воспоминания краткое содержание
Князь Сергей Михайлович Волконский (1860–1937) — внук декабриста С.Г.Волконского и начальника III Отделения А.Х.Бенкендорфа, камергер и директор Императорских театров, историк культуры, критик, создатель актерской школы, эмигрант с 1921 года, директор русской консерватории в Париже, прозаик, друг Цветаевой — она переписывала его "Воспоминания" и считала: "Это моя лучшая дружба за жизнь, умнейший, обаятельнейший, стариннейший, страннейший и гениальнейший человек на свете".
Текст печатается без сокращений по первому изданию: Кн. Сергей Волконский Мои воспоминания РОДИНА Книгоиздательство «Медный Всадник» Берлин — Москва 1923
(Одновременно там же был издан другой том «Моих воспоминаний» С. Волконского, содержащий «ЛАВРЫ (Искусство, артисты, критика)» и «СТРАНСТВИЯ (Страны, люди, портреты)», который планируется переиздать позже вместе с другими произведениями этого автора)
РОДИНА. Воспоминания - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но не в них одних был поворот. Каюсь, и во мне относительно их тоже в известном смысле был поворот, несмотря на всю мою нелюбовь к ним как к партии, к тем людям, которые сеяли, не зная, что дадут их семена. Та самая волна эсеровского насилия, которая вначале была так оскорбительна, впоследствии представилась мне прикосновением суровой, но все же воспитанной действительности в сравнении с тем, что было после. И сейчас, оглядываясь назад, приводя к общему впечатлению мои воспоминания об этих людях, вышедших из подполья Сибири и тюрьмы для того, чтобы быть расстрелянными или растерзанными тем самым народом, ради которого они несли наказания, я вижу что‑то детски слабое в логике, настойчиво теоретичное в прикосновении к жизни, что‑то неосмысленно увлекающееся, но в существе своем все‑таки благородное, и чем ближе к смерти, тем в благородстве упорнее. Это упорство есть то, что сохранит их в памяти потомства; не то слепое упорство, с которым они стояли на своих теориях; не то, чем они обманывали себя и обманули других. Их обман искуплен страданиями самообольщения и кровавыми испытаниями разочарования. За их теории их простят; их деятельность будет вспоминаться как тяжелый урок; но за смерть их будут помнить… Кирилл Владимирович Сладкопевцев тоже погиб. Помню, когда в качестве комиссара он сделал распоряжение о чистке и приведении в порядок острога, он смеясь сказал: «Ведь неизвестно, может быть, самому сидеть придется». И пришлось. Он сидел долго и был расстрелян осенью 1918 года…
Да, грустное явление русских умственно — политических настроений представляют эти эсеры. Вижу последнего из них, с которым встретился, того Аполлоныча, о котором дважды упоминал. Летом 1918 года — уже большевики царствовали — он в Тамбове пришел ко мне, чтобы сказать, что если понадобится укрыться, то его комната к моим услугам. В смысле безопасности это было не много, он сам был под страхом ареста, но это было все, что он мог мне дать. Не помню, о чем я его спросил, о его намерениях ли, о том, к кому он думает присоединиться, но, помню, он ответил:
— Нет, этого я не могу; ведь там стоят на земельной собственности, а я буду говорить за национализацию земли.
— Как! После всего, что было, вы все еще будете вашу старую погудку тянуть? Вы еще верите, что в этом истина?
Он помолчал и потом в каком‑то растерянном признании беспомощности произнес:
— Я уж не знаю, что истина, что не истина.
Махнул рукой, встал и ушел. Это был последний мой эсер…
«Мартовские» настроения длились недолго. Правда, народ вел себя так примерно, что в первые три недели не было в Борисоглебске ни одного ареста. Но уже на втором месяце пошло озорство, и понемножку все плотины были прорваны. Какой‑то ветер безответственности дул по вольному раздолью наших степей. Все мои обращения к председателю управы Сладкопевцеву обратить внимание на порубки и потравы оставались без последствий, а при свиданьях он говорил, что нет способов воздействия…
Когда появились в газетах первые известия о погромах усадеб в соседнем Кирсановском уезде, я написал в управу просьбу о том, чтобы в мой Борисоглебский дом уже не присылали новых партий раненых. Я предвидел, что в этом домике будет единственное прибежище, куда мне будет возможно пристроиться с моими племянницами и гостившими у меня Еленой Николаевной с дочерью и сыном. Последние раненые выписались в конце августа, дом был приведен в порядок; сестрица Ольга Ивановна просила остаться в нем, пока возможно. Так кончилось мое соприкосновение с войной: лазарет, раненые. Пленные еще оставались в деревне до конца лета. Я тоже выехал из Павловки только в ноябре.
О некоторых эпизодах этого последнего лета в деревне расскажу в следующей главе. А сейчас не могу не вспомнить, какое страшное впечатление — страшное по сходству с окружавшей меня современностью — произвела на меня книга Токвиля «La revolution et l’ancien regime» («Революция и старый порядок»). Книга эта нашими «либеральными» критиками мало ценилась, даже осуждалась; ее относили как бы на задворки исторической литературы. Нахожу, что тогдашняя действительность выносит ее не только на первый план современности, но и на вершину непреложной исторической истины. Что бы ни говорили критики, жизнь сильнее личных мнений и партийных оценок. Эта книга есть французское зеркало тогдашней русской «корейской» современности. Прочитайте ее, если не читали, если читали, — перечтите
Развал
Лето 1917 года было неприятно. Много пришлось впоследствии испытать всяких лишений, оскорблений, издевательств, но при всей их откровенной наглости эти последующие прикосновения революции были менее противны, чем то ехидное, ползучее проникание в вашу частную жизнь.
Когда вы совершенно выкинуты из обычных условий, вас уже ничто не удивляет, но когда вы живете еще в своем доме, окружены своими вещами, своим хозяйством, тут вмешательство постороннего контроля не получило еще того характера беззакония, перед которым приходится смиряться как перед разбойником. Другими словами, я предпочитаю человека, который придет и скажет: «Я беру у тебя этот плуг, потому что он мой»; предпочитаю такому, который скажет: «Я предупреждаю вас, что вы этот плуг продать не имеете права, потому что он не ваш». В таком положении были мы, собственники, в течение того лета.
Беспрестанно получались из волостных правлений предписания «на имя частного землевладельца такого‑то» о доставлении сведений относительно количества машин, или скота, или зерна, с предупреждением, что если не будет исполнено в кратчайший срок, то будет поступлено «по всем строгостям революционного времени». Приходили с обыском для «проверки» имущества; искали оружия, но все с приличными формами, не по — разбойницки, даже говорили «ваше сиятельство». Ничего не брали, но так долго любовались висевшим в кладовке окороком, что как‑то так вышло совершенно естественно, что им его предложили, а они его взяли. Мы жили у себя, но не были хозяевами — в своем кармане чужая рука. Продолжаться так — не могло; все это положение росло на наклонной плоскости и по наклонной не могло не идти дальше. Вот чего эсеры как будто совершенно не поняли. Они думали, что устанавливают известный порядок на известных основаниях, но они упускали, что они этим самым в известном же направлении воспитывали народную громаду, будили ее алчность, толкали ее к захвату. Этого они не предвидели, но это было естественно. Когда же попустительство останавливалось на полдороге?
Расшатывание чувства собственности шло с поразительной быстротой. «Это все будет наше», — говорили мне некоторые крестьяне, сельские говоруны. Мальчишки в саду попадались с пучками ветвей красной смородины:
Шрифт:
Интервал:
Закладка: