Давид Самойлов - Перебирая наши даты
- Название:Перебирая наши даты
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Вагриус
- Год:2000
- Город:Москва
- ISBN:5-264-00221-5
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Давид Самойлов - Перебирая наши даты краткое содержание
Поэт Давид Самойлов (1920 — 1990) не успел закончить свои воспоминания, а может быть, и не ставил перед собой такой задачи, ибо книга ощущалась им как река жизни — с бесконечным охватом событий, лиц, постоянной игры ума… Точку поставила смерть. Но вышло, как он и задумывал: `Памятные записки` получились яркими и значительными. О себе, о времени, о друзьях — П. Когане, М. Кульчицком, Б. Слуцком, С. Наровчатове, Н.Глазкове — о тех, кто возмужал и окреп или геройски погиб в `сороковые роковые`. Немало страниц посвящено Б. Пастернаку, Н. Заболоцкому, А. Ахматовой, А. Солженицыну… `Памятные записки` органично продолжены страницами дневников, где многие записи — отточенные до афоризма характеристики века, судеб, характеров.
Перебирая наши даты - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
Когда конфликтов не признавали, Эренбург придумывал мнимые конфликты для своих героев. Когда призывали проламывать головы, он убеждал. Он был государственник по способу существования, по профессии. Но государственник особого рода. Он всякое государство не любил, от всякого не ждал добра, однако знал, что оно земных благ раздатчик. Повидал эмиграцию и понял, что такие, как он, там не нужны. Потому и стал советским. Сентиментален не был. И позицию свою точно изложил в одном «Хулио Хуренито». Книгу эту до сегодня считаю единственной стоящей книгой Эренбурга, где вся его второсортность выражена с такой превосходной второсортностью. что получилось нечто вроде единства формы и содержания — лучшая из второсортных книг нашей литературы.
В восемнадцать лет с увлечением читали «День второй». Много времени спустя я прочитал «Котлован» Андрея Платонова. Недавно «День второй» перечитал. Пошлая, фальшивая и ничтожная книга.
Неужели в восемнадцать лет мы были пошлы, фальшивы и ничтожны? Скорей всего, глупы, восторженны и обмануты.
Недоумение свое, несводимость происходящего с принципами, в которых нас воспитывали, объясняли собственной социальной неполноценностью. И Эренбург подтверждал: да, Володя Сафонов из «Дня второго» потому и погибает, что социально неполноценен, что корни у него гнилые.
Вот мы и старались подрубить корни, привиться к иному, свежему, романтическому, как нам казалось тогда.
А в «Оттепели» оказывается, что другой Володя (или тот же) — Володя Пухов загнивает не от корней. Корни свежие, партийно — пенсионерские. А вот ствол прогнивший.
Не в корнях, значит, дело. Обманывал нас Эренбург. Дело в деле. Делай его и будешь счастлив, хоть вокруг тебя светопреставление. И пример тому — человек вовсе без корней — Коротеев (не Каратаев ли в эренбурговском варианте?).
Я теперь думаю, что многие из нас, да и я в том числе, любили Эренбурга, а главное — уважали его ввиду противоестественности духовной жизни тридцатых и сороковых годов. Противоестественное казалось естественным. И умней всех эту противоестественность выдавал за естественность Эренбург. И не только потому, что лгал. Ложь была его убеждением. Он сам верил, что противоестественное естественно для государства. В этом он был органичен и убедителен.
Может быть, поняв это, можно умерить негодование.
Умеряется негодование и при воспоминании о его тонком бледном лице европейца— проницательного, скептического, умудренного печальным опытом; о том, что он когда‑то кому‑то помог; о том, что хвалил Пикассо и Леже, переводил Вийона; находился в Испании во время последней романтической войны и, говорят, под бомбами не трусил.
Вспоминается, впрочем, и другое. В апреле 45–го года, еще до известной статьи Александрова, где свыше предписывалось щадить побежденных, я на пороге Германии созвал комсомольское собрание разведчиков на тему «О поведении советских воинов в логове зверя».
Я поспешил и мог бы здорово погореть, ибо полез с гуманизмом поперед батьки, но мы назавтра тронулись с места, особист наш, как всегда накануне сражения, был в отлучке. А потом опубликовали известное письмо, и я оказался прав.
Разведчики хмуро слушали мой доклад о милосердии к побежденным. В прениях никто не выступил. Только веселый кругленький гармонист Ляшок выкрикнул из угла:
— А ты Эренбурга читай!
Раздался одобрительный гул.
Наши ребята не были ни злыми, ни жестокими, но так долго дорывались до Германии, таким чувством мести и негодования переполнены были сердца, что, конечно, хотелось разгуляться с кистенем и порушить, пожечь, покуражиться зло и весело, отвести душу по — разински, по — пугачевски. И это желание постоянно подогревалось лозунгами, стихами и особенно — эренбурговскими статьями.
Положение было трудное, качать права бесполезно. И тут я напомнил собранию эпизод из недавнего прошлого.
По метельным февральским дорогам мы вступили в Мендзыхуд — на- Варте. До утра разместились в недостроенных домишках на окраине, и вдруг кто‑то крикнул: «Да тут немцы!» Их было трое: два старика и старуха, беспомощно сидевшая в детской колясочке.
— Гнать их к такой‑то матери! — решил старший лейтенант Касаткин, командир артиллерийского взвода.
Я едва уговорил его оставить стариков до утра. Мы дали им хлеба, и при свете солдатского каганца я разглядел всех троих. Это были старые немецкие музыканты с добродушными большеносыми лицами, одетые в концертные сюртуки. Говорил я по — немецки прескверно, потому разговор наш состоял из мелодических фраз.
— О, Тшайковский!
— О, Брамс!
— О, Шуберт!
Ребята вскоре заснули. А мы вчетвером до утра напевали — титири- ти — ти — титири — ти — ти — из симфоний первых, пятых и седьмых. «О, Шуман! О, Моцарт! О, Гайдн!»
Когда рассвело, старики собрались в дорогу. Солдаты помогли им вытащить детскую коляску со старухой и поставили ее на шоссе. Во второй колясочке лежали два чемодана и две скрипки.
Узкое шоссе, с двух сторон обсаженное деревьями, уходило куда‑то вверх, суживаясь на холме. Оно вело в Германию. Хмурым утром начала марта старики уходили в Германию, везя парализованную старуху. И на некрутых взгорьях оставляли тележку со скрипками и вдвоем толкали старуху… А мы глядели им вслед.
Вот и все. На этом я закрыл собрание.
Было бы слишком похоже на литературу, если бы именно тогда, в марте 45–го года, и потом, в апреле, уже под Берлином, я осознал роль Эренбурга и оценил его по достоинству. Ничуть не бывало.
Эпизод с комсомольским собранием всплыл в памяти позже, и только горячие споры об «Оттепели» выстроили в сознании все, что подспудно накапливалось, а было еще не мыслью, было инстинктивным неприятием, смутным раздражением. И отсюда, от «Оттепели», от моего письма Слуцкому, от письма, где Эренбург и не поминается, но незримо присутствует как идеолог для Слуцкого тех времен, — оттуда и возникло то личное, что ощущается в моих записках по отношению к Эренбургу.
Он нравился людям, которых я уважал и любил, с которыми спорил, против которых ожесточался. Он прикасался к «моему», петлял и путал вокруг. Потому и пишу о нем, а не о Грибачеве или Симонове. Где бы они ни петляли, меня это трогает мало.
Эренбург был представителем иллюзий послесталинского десятилетия, «эпохи позднего реабилитанса». Полезны или вредны были эти иллюзии? Они, вероятно, были необходимы. Нужно было залечить жгучие раны памяти. Нужно было, чтобы зарубцевался страх, чтобы чуть просветлело на душе, измаянной, приглушенной и оглушенной.
Ибо кто бы выдержал переход от кровавой веры к кровавому неверию, к сдиранию бинтов, к обнажению язв?
Иллюзии были госпитальным сном. В них мы медленно выздоравливали.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: