Николай Любимов - Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 2
- Название:Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 2
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Литагент «Знак»5c23fe66-8135-102c-b982-edc40df1930e
- Год:2004
- Город:Москва
- ISBN:5-94457-138-1
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Николай Любимов - Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 2 краткое содержание
Второй том воспоминаний Николая Любимова (1912-1992), известного переводами Рабле, Сервантеса, Пруста и других европейских писателей, включает в себя драматические события двух десятилетий (1933-1953). Арест, тюрьма, ссылка в Архангельск, возвращение в Москву, война, арест матери, ее освобождение, начало творческой биографии Николая Любимова – переводчика – таковы главные хронологические вехи второго тома воспоминаний. А внутри книги – тюремный быт, биографии людей известных и безвестных, детали общественно-политической и литературной жизни 30-40-х годов, раздумья о судьбе России.
Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 2 - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
– Чтобы пронять здешнюю публику, – сокрушался артист Николай Николаевич Янов, – ее нужно колотить телеграфным столбом по п…дячей кости.
А до чего был разнообразен Корнилов! Какие чекистские были у него глаза, когда он играл Громова в погодинских «Аристократах»! Как он зыркал ими на заключенных!
– Где это ты на Громовых насмотрелся? Как тебе удалось перенять их повадку? – недоумевал я. – Ведь ты же ни одного дня не сидел, в ГПУ, насколько мне известно, не работал, а играешь так, будто бы ты или соратник Дзержинского, или десять лет в Соловках отгрохал.
А в «Школе неплательщиков» Вернейля и Вера Корнилов являл собою типичного французского буржуа.
Образ рядового Шибунина Корнилов лепил из плохой никулинской глины, на репетициях крошившейся у него в руках. Скульптор преодолел убогость материала. Я несколько раз смотрел эту бездарную пьесу Никулина ради Корнилова, вызывавшего во мне те же чувства, какие я испытывал в Москве на спектаклях Художественного театра. Сцену накануне казни Корнилов проводил внешне спокойно, но сквозь спокойствие волевой натуры прорывались непобедимый ужас перед близким уходом в небытие, перед бессмыслицей этого ухода, и смертная тоска – тоска расставания с матерью-мачехой – жизнью, с милой, ненаглядной землей и с той единственной, которая умела пробудить в нем» отданном в солдаты крепостном художнике-самородке, жившем с холодным отчаянием в душе» одеревеневшей от издевательской муштры, бесхитростную и застенчивую нежность.
А когда Шибунин-Корнилов вспоминал стихи Огарева:
«Часовой!» – «Что» барин» надо?» —
«Притворись» что ты заснул:
Мимо б я да за ограду
Тенью быстрою мелькнул…» —
в глазах его мерцала надежда на чудо.
…Корнилов недаром любил напевать старинную актерскую песенку:
Нынче мы играем»
Завтра уезжаем
И по шпалам прем пешком.
Но не унываем,
Но не унываем —
Хлещем водку и поем.
Корнилова выбила из колеи душевная драма. От него в Екатеринбурге ушла жена, и он, до ее ухода не бравший хмельного в рот, стал пить. Он не пьянел – он только выходил из состояния грустной самоуглубленности. Хмель у него был веселый. Ему не сиделось на месте, и он кочевал из города в город со своим отцом, бывшим учителем гимназии, сухоньким старичком, и огромным, умнейшим псом Ральфом.
В Архангельске Корнилов прослужил всего один сезон. Летом 36-го года он, почти как Счастливцев, направлявшийся из Вологды в Керчь, переехал из Архангельска в Симферополь, занял там первое положение. След его затерялся в дыму войны…
…С осени 36-го года по улице Павлина Виноградова замелькал новый человек. Особенно часто я встречал его на почте и в книжном магазине. По улицам этот высокий человек ходил быстрым, нервным шаром, слегка сгорбившись и растопырив руки, будто нес на плечах невидимое коромысло. Наши взгляды встречались. На его узком, как бы вытянувшемся в длину некрасивом лице черными бусинками поблескивали глаза. Хотя их прикрывало пенсне, в них видна была и настойчивая мысль, и скорбная сосредоточенность, и доверчивая открытость.
Я был бегло знаком с адмссыльным Лихачовым, который всю жизнь занимался Чаадаевым и утверждал, что «все – в нем и все – от него». Узнав, что я люблю символистов, он сказал:
– Я вас непременно сведу с Дмитрием Михайловичем Пинесом – это большой знаток эпохи символизма. Мм с ним живем в одном доме.
Немного спустя я встретил на почте Лихачова и высокого человека в пенсне. Это и был Дмитрий Михайлович Пинес. Он тут же пригласил меня к себе.
Дмитрий Михайлович жил на улице Карла Маркса» в мезонине» – к нему нужно было взбираться по узкой лестнице. Дмитрий Михайлович шутил, что это «башня Дмитрия Пинеса», подобно тому как в Петербурге была «башня Вячеслава Иванова». Я сделался постоянным ее посетителем.
Дмитрий Михайлович, ученый, библиограф, специалист по русской литературе XX века, которого можно было разбудить глухою ночью, и он ответил бы наизусть, сколько у Ильи Эренбурга сборников стихов и как они называются, до ареста служил в Ленинградской Публичной библиотеке. Левый эсер, он в 32-м году был арестован по одному делу с Ивановым-Разумником. Иванов-Разумник поплатился тогда за свою дружбу с эсерами ссылкой в Саратов, а Дмитрий Михайлович получил пять лет ярославского «централа». После убийства Кирова в армию заключенных влились столь многочисленные пополнения, что для них пришлось освобождать место. Больного Дмитрия Михайловича отправили отбывать оставшийся срок в Архангельск.
Хотя Дмитрий Михайлович пострадал» а впоследствии погиб за свои политические убеждения, жил и дышал он не политикой. Я часто думал с досадой и с тревогой за него: на кой ляд ему, любомудру, ему, упоенному искусством поэтического и прозаического слова, ему, поклоннику Евтерпы, Талии, Мельпомены и Терпсихоры, – на кой ему ляд политика? Добро бы еще социал-демократия, но на кой ляд ему» петербуржцу, наездами бывавшему в Москве и дальше Парголова в глубь России не заезжавшему, – на кой ляд ему эсерство?.. Это так и осталось для меня загадкой.
Его терпимость к чужим убеждениям знала только один предел: большевизм, – ему одному он оправданий не находил. В архиве Сологуба он обнаружил люто юдофобское его стихотворение 1922 года «Еще гудят колокола…» Автора «Жуткой колыбельной», негодующе отозвавшегося на дело Бейлиса, ожесточило преследование православной церкви, кровавая и тюремная расправа над ее архиереями, священниками и прихожанами, в которую особенно много творческого энтузиазма, как и вообще в красный террор, вложили председатель Петроградского Совета рабочих депутатов, предсовнаркома Союза Коммун Северной области Григорий Евсеевич Зиновьев и Кº. В начале революции зиновьевщина была ежовщиной северо-западного масштаба.
Это стихотворение, которое Дмитрий Михайлович вместе с другими ненапечатанными стихотворениями Сологуба дал переписать мне, не набросило даже легкой тени на любовь Дмитрия Михайловича к Сологубу – поэту и человеку. Он его понял, а поняв, простил этот сгусток обобщающей, нерасчленяющей ненависти.
Как-то я сказал Дмитрию Михайловичу без околичностей, что Достоевский – не только самый мой любимый писатель во всей мировой литературе, но и самый близкий мне мыслитель-философ, моралист и политик. Дмитрий Михайлович тоже не представлял себе человеческой культуры без Достоевского. Но эсеру вряд ли было по пути с Достоевским в политике. И все-таки после той несколько вызывающей прямоты, с какой я объявил себя приверженцем Достоевского в политике, между нами не пробежало даже махонького белого котенка, не говоря уже о черной кошке, как, впрочем, и эсерство Дмитрия Михайловича не мешало мне любить его всем сознанием и подсознанием, и поверхностью, и глубью души, так что и теперь, по истечении десятилетий, я не могу думать о нем без подступающего к горлу кома все еще не доплаканного о нем плача – плача сироты, чающего Христова утешения.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: