Елена Толстая - Ключи счастья. Алексей Толстой и литературный Петербург
- Название:Ключи счастья. Алексей Толстой и литературный Петербург
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Новое литературное обозрение
- Год:2013
- Город:Москва
- ISBN:978-5-4448-0007-2
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Елена Толстая - Ключи счастья. Алексей Толстой и литературный Петербург краткое содержание
Настоящее исследование Е. Толстой «Ключи счастья» посвящено малоизвестному раннему периоду творческой биографии Алексея Николаевича Толстого, оказавшему глубокое влияние на все его последующее творчество. Это годы, проведенные в Париже и Петербурге, в общении с Гумилевым, Волошиным, Кузминым, это участие в театральных экспериментах Мейерхольда, в журнале «Аполлон», в работе артистического кабаре «Бродячая собака». В книге также рассматриваются сюжеты и ситуации, связанные с женой Толстого в 1907–1914 годах — художницей-авангардисткой Софьей Дымшиц. Автор вводит в научный обиход целый ряд неизвестных рукописных материалов и записей устных бесед.
Елена Д. Толстая — профессор Иерусалимского университета, автор монографий о Чехове «Поэтика раздражения» (1994, 2002) и Алексее Толстом — «Деготь или мед: Алексей Толстой как неизвестный писатель. 1917–1923» (2006), а также сборника «Мирпослеконца. Работы о русской литературе XX века», включающего цикл ее статей об Андрее Платонове.
Ключи счастья. Алексей Толстой и литературный Петербург - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
В Москве литературная жизнь сосредотачивается вокруг Литературнохудожественного кружка на Большой Дмитровке, где руководит Брюсов, и на знаменитых средах, где они встречались как с писателями старшего поколения: Горьким, Буниным, Вересаевым, Серафимовичем, Телешовым, Шмелевым, так и с молодежью. Ближайшими друзьями Толстых в этот период становятся Борис Зайцев [137]и его жена Вера. В Литературнохудожественном кружке они часто видят Маяковского, знакомого им по Петербургу:
Там начались литературные выступления Маяковского. Выделялся он тогда своей крупной фигурой, желтой кофтой и необычайно острой сатирой и юмором. Среди присутствующих он очень выделялся как внешностью, так и остроумием. Его одни терпели, другие любили, и он [был] постоянным и активным завсегдатаем кружка и принимал активное участие во всех литературных мероприятиях литературно-художественного общества. <���…> Помню мою встречу с Маяковским у художника Лентулова. У последнего собирались художники. Маяковский тогда в одинаковой степени подвизался и как поэт, и как художник и почти всегда присутствовал на наших собраниях художников. <���…> Помню, мы <���втроем> гуляли на Воробьевых горах. Был закат солнца, Маяковский импровизировал. Он нас не замечал, он в своей крылатке весь ушел в себя. Мы молча слушали его. Было в нем что-то такое сстихийное, болыиое> сильное, молодое, неповторимое и вместе с тем понятное. Чудесный закат солнца Маяковский в своей раздувающейся крылатке, с его импровизациями так и остались в моей памяти <���…> (Там же: 34–35).
В том же Литературно-художественном кружке они присутствовали на чествовании Игоря Северянина, декламация которого им не понравилась «смесью французского с нижегородским». Стихи противоречили его внешности и казались написанными кем-то другим. Приезжал и французский поэт Поль Фор [138], о котором Софья вспоминает:
В честь Поль Фора Алексей Николаевич решил устроить у нас обед. Долго совещались с тетей Машей о характере обеда. Тетя Маша решила сделать на первое «щи с головизной». Приехал Поль Фор, худой, небольшого роста, живой, веселый, легкомысленный. Начался обед, подали национальное блюдо — янтарные щи с головизной. Поль Фор рассказывал в это время какой-то изящный каламбур. Не разобрав этого блюда, Поль Фор начал есть, продолжая свой каламбур [,] пока не начал давиться костью. Алексей Николаевич не растерялся и стал его колотить в спину, дико хохоча. Все, конечно [,] кончилось вполне благополучно, но Поль Фор к нам больше не приходил (Дымшиц-Толстая рук. 3: 38–39).
Тексты травмы
А тем временем в прозе Толстого являются новые, московские темы: пишется остросюжетная повесть о соблазненной горничной Стеше, пытающейся утопиться, и о мятущемся из-за нее герое-эстете, вперемешку с какими-то заговорщиками, спасающими Стешу и пытающимися ее приобщить к своему кружку. Интересно вырисовывается главный революционер, он же полицейский шпик, загадочный и двусмысленный Заворыкин: «Лицо у него было примечательно: желтоватые, скуластые, гладко выбритые щеки; расплюснутый широкий нос, теплые, большие губы и раскосые глаза, темно-зеленые, прикрытые добродушнейшей усмешкой». Он, несомненно, ложный пастырь на манер Азефа. Насчет горничной он говорит: «— Вы думаете ее приобщить к организации? — Свободное желание, свободная воля, сударь мой. Среди них отличные бывают экземпляры, а есть и такие, что после воды начинают о загробной жизни думать. <���…> Ну-с, пойду, проведаю мою рыбку…» Его сотрудники — студент с трагическими глазами и две курсистки: одна с пышными волосами и красными белками, другая сутулая, с напудренным носом, возражают: «Я думаю, очень много страшного в том чему вы нас учите… — Страшного? А вы не находите, что все это слишком ясно, оттого и страшно? Есть страх потемок, подлый, липкий ужасик, мерзотина, вроде загробной жизни, а есть страх ясный, когда вы один как в пустыне и вы, только вы, ответственны за все. Хозяин, понимаете, как хозяин большой кладовой» (Толстой 1914а: 7–8: 5). Одним из героев был многообещающий романтический чертежник-сновидец Нечаев. Он спит целыми днями; когда к нему приходит герой, он «окончание доглядывает»: «Дмитрий Платонович смотрит сны с продолжением, вчера его Дашка рябая разбудила[,]как раз когда он за своей девицей Лукасой или там Люциния, что ли, в воду с моста прыгнул; вот и ходил нынче полдня как ошалелый, я его в переулке встретил — ну что, спрашиваю, дела? Рукой махнул. Действительно[,] какие там дела, когда он, можно сказать шестой час между мостом и речкой висит. “Хоть бы, говорит, Дашка меня в воде разбудила, а то мутит, говорит, и голова кружится”» (Там же: 22–23).
В этой повести много пейзажей новой, урбанистической, строящейся Москвы. Герой «глядел на раскаленные тротуары, на скверно и пыльно одетых прохожих, на кучи камней по исковерканной мостовой, на железные чаны с дымящимся гудроном, на закапанные известью пустые окна, на штукатуров и штукатуров и штукатуров, точно муравьи облепивших весь город, на мглистые перспективы улиц, на раскаленные железные вывески трактиров, и думал, — отчего все это так возбуждает, и радостно волнует его, точно Москва — старый, родовой его дом, где спешно кончают ремонт, чтобы в день свадьбы ввести молодую хозяйку» (Там же: 7–8). Здесь, пусть метафорически, предчувствуются близкие перемены в собственной жизни, которые уже намечались. В повести выражены новые страхи — перед современностью, перед массой усталых людей, живущих в сутолоке и не умеющих отличить добро от зла, а если и есть еще те, кто живет «по заветам», «город наваливается на них, давит и стирает восьмиэтажными громадами, в которых тысяча окон и три тысячи безнравственных, смелых людей в каждом» (Там же: 29). Эта незаконченная «московская» повесть «Большие неприятности», фрагменты которой публиковались в газетах, полностью забыта литературоведами. Толстой не дал ходу уголовно-революционному сюжету, а название использовал для рассказа 1914 года с тем же героем Стабесовым, разочарованным в себе и в жизни (причем реконструировал историю своего скандала 1906 года с несостоявшейся дуэлью). Рассказ посвящен любви Стабесова к юной девушке Наташе, выходящей за него замуж; изображается ее родня, смешные провинциальные помещики, поднимающие вокруг этого неимоверную суету [139]. Здесь использованы впечатления самарского, юношеского его брака с Юлией Рожанской.
В 1913–1914 годах рецензенты Толстого к нему особенно придирчивы — может быть, потому, что в Петербурге он воспринимается как ренегат, отошедший от новаторского «аполлоновского» проекта. Любовь Гуревич не находит в «Хромом барине» ни замысла, ни плана, ни стиля, ни человеческих фигур. «Роман написан даже не из головы, а как-то помимо головы и сердца» (Гуревич 1913: 380–382). Корней Чуковский называет Толстого поэтом глупости в своей статье 1914 года (Чуковский 1914). Федор Степун оценивает роман весьма критически, но при этом аргументированно утверждает, что Толстой великолепный художник, которого вдохновляет только природное и который бежит от всего рационального (Степун: 94 passim). Зато Борис Садовской называет Толстого одним из замечательнейших современных рассказчиков, в совершенстве постигнувшим тайну рассказа, даже скорее сказочником (Садовской: 361–364), а сам А. В. Амфитеатров, влиятельнейший либеральный критик, превозносит Толстого в своей статье «Новая сила», находя в нем «медвежью, кабанью силищу», которая «так и ломит напрямик, куда глаза глядят, ищет пути — прежде всего — своего, самостоятельного» (Амфитеатров: 333), и даже сравнивает его с Толстым Львом.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: