Молодой человек, случайно написавший удачную вещь, затем недурную вторую, пожалуй, третью, но уложивший в них все, что у него было за душой, лишь с большим трудом убеждается, что он попал на эту дорогу случайно, по ошибке. А ошибки тут могут выйти разные. Есть умные и знающие люди, совершенно, однако, лишенные собственно литературного таланта, дара письменного изложения; и это бывает при наличности других, очень, по-видимому, сродных талантов, например, ораторского. Но кроме таланта писателю нужна еще способность приходить в известное настроение, которое случайно может посетить каждого человека, но лишь в призванных или, пожалуй, обреченных достигает достаточной напряженности и прочности и обращается в нечто привычное. Сюда надо еще ввести игру самолюбия, которое, вообще говоря, после людей эстрады и сцены, наиболее развито у литераторов, и это лежит в самых условиях их профессии. Изо всех этих обстоятельств могут выходить чрезвычайно разнообразные комбинации, способные ввести неопытного молодого человека в ошибку насчет своих сил, способностей, даже склонностей, а сладкой отравы он уже попробовал. Он заставляет себя работать, насилует себя; колеблется вверх и вниз волнами надежды и разочарования; переживает минуты страшного нервного напряжения и затем реакции; ищет выхода и забвения в разгуле, столь вообще свойственном русскому человеку; ищет и, разумеется, находит завистников, врагов, хотя в действительности их, может быть, и в помине нет; становится, наконец, сам завистником и врагом, – врагом подчас не Ивана или Петра, а целого направления, которого прежде держался и которое теперь виновато тем, что не утилизирует его дарований; чувствуя нравственную низменность этого мотива, он еще пуще грызет себя. А оторваться все-таки не может. Все это в различных сочетаниях и в различной последовательности встречается, конечно, не у нас только. В европейской литературе есть чрезвычайно яркие художественные воспроизведения этой житейской драмы. Такова, например, история Люсьена Шардона в «Illusions perdues» [1]Бальзака или Октава в «Le Dieu Octave» [2]Гальта. Сравнительно с нашими подобными драмами истории Люсьена и Октава осложнены тою непосредственно практическою политическою ролью, которую может играть европейский писатель и которая, еще обостряя жажду, обостряет в такой же мере и горечь неудовлетворения. У нас все это проще, площе, мельче по фабуле и обстановке, но в своем роде не менее мучительно для действующих лиц. В повести г. Потапенко «Святое искусство» и в недавно вышедшей повести г. Влад. Немировича-Данченко «На литературных хлебах» пределы этой русской драмы далеко не исчерпаны, но некоторые ее моменты хорошо намечены. Герои обеих повестей – молодые люди, не лишенные не то что таланта, а способности письменно излагать несложные факты и мысли; но им этого мало, они метят выше и, несмотря на все разочарования, не могут бросить перо. Само собою разумеется, что от подобных и даже гораздо более страшных драм не гарантирован и старый человек, хотя бы уже потому, что немолодой человек может оказаться в положении начинающего писателя. В январском нумере журнала «Артист» напечатано начало рассказа г. Садовского «Высокое призвание». Немолодой уже учитель математики, Струев, поощряемый лестью, совершенно, впрочем, искреннею, приятелей, задумывает написать комедию. Грубоватый юмор г. Садовского слишком уже подчеркивает ожидающую несчастного неудачу и долженствующую последовать за подъемом «высокого призвания» горечь разочарования. Да и вообще это случай слишком элементарный. Гораздо глубже и страшнее драмы, часто пересекающие тернистый путь писателя бывалого, уже видавшего виды. В упомянутой повести г. Влад. Немировича-Данченко чуть-чуть намечена подобная драма в лице Тростникова. Оскудеет нервно-мозговая лаборатория, где из впечатлений, чувств, мыслей создается специальное настроение, зовущее к письменному столу; ослабеет способность к работе в чисто механическом смысле; оборвется каким-нибудь посторонним, внешним обстоятельством или собственным разочарованием писателя его привычная уже связь с читателем, – и человек так несчастлив, как трудно и представить людям, не испытавшим или близко не видавшим этого. Несчастие его тем ужаснее, что он все-таки пригвожден к кресту своего писательства, с которого ему не сойти никуда и никогда. Все это я говорю о литературных работниках или намеревающихся быть таковыми, а не о дилетантах, уделяющих часы своих досугов от иных, административных, хозяйственных и т. п. забот. Те совсем особая статья. Да и то, что сказано, сказано пока вскользь, к слову. О драмах, совершающихся в литературной среде, мне еще, вероятно, придется говорить в подробности.
Здесь прибавлю только одно. Материальное положение русского писателя чрезвычайно шатко. Г. Щеглов во втором томе своей «Истории социальных систем» говорит о больших состояниях, наживаемых у нас литературой, о каретах и лакеях {5} 5 См.: Щеглов Д. Ф. История социальных систем. Т. 2. Спб., 1889, с. 558, 578. Анализируя эту книгу, Михайловский отмечал, что «г. Щеглов очень низко ценит нашу литературу и считает ее источником многих и важных бед, одолевающих наше отечество». В качестве образца «слишком большого вознаграждения за свой легкий и вредоносный труд» Щеглов ссылался на «г. Н. С. К.». Эти инициалы, писал Михайловский, могут принадлежать покойному Н. С. Курочкину, который «всю жизнь прожил литературным работником и умер бедняком: последние годы он существовал единственно на те 900 рублей в год, которые получал из „Отечественных записок“ вроде как в пенсию…». Для «процветания русской литературы» Щеглов предлагал «усилить существующую цензуру» и ввести дополнительную – научно-грамматическую. «И действительно, – иронизировал Михайловский, – хороший, твердый в принципах гимназический учитель русского языка, конечно, запретил бы ненавистного г. Щеглову Гоголя, потому что много-таки грамматических грехов совершил покойник». Михайловский указал на действительную причину «монополии невежества, царящего в современной литературе», – требование «благонадежности» от редакторов и издателей, которое «не имеет никакого отношения к образованности, уму или благородству личного характера» и способствует «своего рода монополии в пользу невежества и отсутствия добропорядочных традиций» (VI, 657, 658, 660–662).
. Спора нет, это бывает, но большие состояния наживаются все-таки не литературой в собственном смысле слова, а издательством. Большинство же литературных работников, если они не имеют наследственного состояния, как, например, Салтыков или Тургенев, под конец жизни терпят всяческие лишения и сплошь и рядом умирают нищими с горчайшими думами о судьбе своих семей, если таковые есть. Этого не избегают даже крупнейшие таланты, по-видимому, особенно благоприятно поставленные. Достоевский лишь за несколько лет до смерти поправился, а до тех пор бился, как рыба об лед, попадая временами в унизительнейшие положения. Зайончковскую (В. Крестовский – псевдоним) не на что было похоронить. Белинский писал одному знакомому: «Я ехал за границу с тяжелым и грустным убеждением, что поприще мое кончилось, что я сделал все, что дано было мне сделать, что я выписался и… стал похож на выжатый и вымоченный в чае лимон. Каково мне было так думать, можете судить сами: тут дело шло не об одном самолюбии, но и о голодной смерти с семейством» {6} 6 Не совсем точная цитата из письма Белинского к К. Д. Кавелину от 22 ноября 1847 г. – см.: Белинский В. Г. Полн. собр. соч. Т. 12. М., 1956, с. 431.
. Это ли еще не драма?!
Читать дальше