Владимир Соловьев - Высоцкий и другие. Памяти живых и мертвых
- Название:Высоцкий и другие. Памяти живых и мертвых
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:РИПОЛ классик
- Год:2016
- Город:Москва
- ISBN:978-5-386-09015-9
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Владимир Соловьев - Высоцкий и другие. Памяти живых и мертвых краткое содержание
Герои этой книги — Владимир Высоцкий и его современники: Окуджава, Тарковский, Шукшин, Бродский, Довлатов, Эфрос, Слуцкий, Искандер, Мориц, Евтушенко, Вознесенский. Владимир Соловьев — их младший современник — в своей новой книге создает мемуарно-аналитический портрет всего шестидесятничества как культурного, политического и исторического явления. Сам автор называет свой стиль «голографическим описанием»: многоаспектность, взгляд с разных точек зрения, сочетание научного и художественного подхода помогают создать объемный, подлинный, неоднозначный портрет любимых нами легендарных людей.
Высоцкий и другие. Памяти живых и мертвых - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
Наум Коржавин сочинил неостроумную и по сути неверную пародию на комиссарство Слуцкого:
Он комиссаром быть рожден.
И, облечая разум властью,
Людские толпы гнал бы он
К не понятому ими счастью.
Но получилось все не так —
Иная жизнь, иные нормы.
И комиссарит он в стихах
Над содержанием и формой.
Еще резче высказался об этом Андрей Сергеев в дюжине, под Хармса, злых анекдотов о Слуцком. Вот один из них.
На просьбу Сталина принести ему личное дело Слуцкого Ягода возвращается с подозрительно тонкой папкой, в которой всего один лист:
«Когда умер Блок, Слуцкий сказал свою первую надгробную речь.
Когда умер Некрасов, Слуцкий шел в первых рядах траурной процессии.
Когда умер Пушкин, Слуцкий был распорядителем церемонии.
Когда умер Рылеев, Слуцкий держал веревку».
Палачом Слуцкий никогда, конечно, не был, но комиссарские нотки нет-нет да проскальзывали в его речи. Зашла речь об одном литераторе, который подозревался в связях с гэбухой; Слуцкий предложил снять его с довольствия, то есть лишить заказов на переводы, а те были главной кормушкой поэтов. В том же Коктебеле я был приглашен на судилище, которое устроили Слуцкий и Евтушенко над журналисткой, которая что-то не так написала об их товарище-поэте. Скорее всего, была неправа или поверхностна. Но все было устроено на полном серьезе: поэты — в качестве обвинителей, критик — адвокат. До сих пор стыдно, что я недостаточно защищал провинившуюся журналистку, и она в ту же ночь, не дожидаясь окончания срока путевки, покинула вместе с мужем (журналистом Симой Соловейчиком) Коктебель.
Среди множества историй, рассказывать которые Слуцкий был мастак, одна военная была про женщину — та встречалась с двумя офицерами, обоих заразила сифилисом, узнав, что у них общий источник любви и болезни, они вызвали ее на свидание и в упор расстреляли. Никого не осуждая, Борис Абрамович рассказывал эту историю как назидательную. Уверен, среди расстрельщиков Слуцкого не было.
Его комиссарство было, конечно, напускное. Он и сам догадывался о неуместности комиссарских замашек в мирные и относительно либеральные времена, а потому часто сдабривал, заземлял их юмором. Вот, например, открытка, которую я получил летом 1973 года из Коктебеля в ответ на сообщение о моем переезде:
Дорогой Володя!
Спасибо за письмо, ларь (?), а также директивное указание о перемене адреса. Если поставят телефон — сообщите дополнительно. Если поставят телеграф — сообщите срочно. Не далее как вчера (14.6), плавая вокруг буйка (в Черном море), мы с А. Кушнером обсуждали Ваши недостатки и решили временно допустить Ваше функционирование в литературе.
Я пишу стишки — часто и публикую циклики — довольно редко. Таня лечится. Почтительный поклон Клепиковой и развязный — Жеке.
Ваш
Борис Слуцкий
Когда я всячески агитировал его за скушнера, которого тогда мало кто знал за пределами Ленинграда, он сказал мне, коверкая его фамилию на французский лад:
— Зачем нам ваш Кушнéр, когда у нас есть свой Самойлов.
Однако и к Самойлову, который боготворил Слуцкого еще с довоенных времен, относился с усмешкой и посвятил ему злую эпиграмму:
Широко известный в узких кругах,
Маленький, как Великое Герцогство Люксембургское…
Слово «маленький» относилось, понятно, не только к росту Дэзика.
«Побежденному ученику от победившего учителя» — надписал Слуцкий свою фотографию и подарил Самойлову. В конце концов, они разбежались окончательно.
— Мы с тобой были соседями по камере, а теперь дверь открылась. Не путайся больше у меня под ногами, — изрек на прощание Слуцкий.
Так рассказывал мне этот эпизод Межиров, бывший свидетелем.
Самойлов не остался в долгу и бросил немало злых слов в адрес поверженного идола — вплоть до «фельдфебельской верности» Слуцкого. Но он же — отдам ему должное — по инерции прежней любви к учителю и ментору, оставил довольно тонкие заметы о стихах Слуцкого, обнаружив, в частности, что главная их эмоция — жалость: к детям, лошадям, девушкам, вдовам, солдатам, писарям, даже к пленному врагу, которого Слуцкий заставляет себя не жалеть и все равно жалеет. И прозаизацию Слуцким стиха объясняет по противоположности — для сокрытия сентиментального содержания: «Жалостливость почти бабья сочетается с внешней угловатостью и резкостью строки. Сломы. Сломы внутренние и стиховые. Боязнь обнажить ранимое нутро. Волевое усилие формы для прикрытия содержания. Гипс на ране — вот поэтика Слуцкого».
Комиссар Слуцкий был самым добрым человеком, с которым меня свела судьба. Со слов Лены знаю, как он ее «пас», когда она была одна с Жекой в Коктебеле и к ней вязалась всякая шваль — не только с донжуанскими намерениями. Одну свою книгу он назвал «Доброта дня» — наперекор «злобе дня», которая определила окрас его времени. Критик Никита Елисеев даже ахматовскую отрицательную характеристику стихов Слуцкого — «жестяные стихи» — метафорически выводит в «добрый» ряд: «жесть — мягкий металл. Самый человечный, если так можно выразиться, металл. Не жестокая сталь, не тяжелый чугун, но приспособленная для быта жесть, которую можно пробить столовым ножом».
Можно как угодно относиться к прозе Слуцкого — как к свидетельству современника, как к документу эпохи, как к едкой и точной прозе, как к прозе прозы, тогда как его стихи — это поэзия прозы, но что в ней несомненно — это нерастраченная жалость прежде всего к женскому персоналу войны: к солдаткам, связисткам, санитаркам, медсестрам, к изнасилованным советскими солдатами европеянкам; впрочем, и к особям мужеского пола, включая даже пленных немцев, которых он пытается спасти от расстрела югославскими партизанами, но, увы, только оттягивает казнь на пару часов.
Николай Ушаков как-то обмолвился, что поэты спорят друг с другом — часто через столетия. Случаются поэтические споры более близко соотнесенные. Скажем, знаменитый спор об «угле» и «овале» Наума Коржавина с Павлом Коганом. Есть споры менее известные — к ним относится один такой спор, в котором участвовали Михаил Светлов, Борис Слуцкий и Давид Самойлов.
В 1943 году Михаил Светлов написал романтическое стихотворение «Итальянец» — с обращением советского солдата к убитому им итальянскому солдату:
…Я стреляю — и нет справедливости
Справедливее пули моей!
Никогда ты здесь не жил и не был!..
Но разбросано в снежных полях
Итальянское синее небо,
Застекленное в мертвых глазах…
Полтора десятилетия спустя под тем же названием — «Итальянец» появилось стихотворение Слуцкого. В нем сюжет уже иной: израненного и обмороженного итальянца советские солдаты «из сердобольности душевной кормили кашею трехразовою», но кончается стихотворение публицистическим обращением, пафос которого оправдан своим временем, как пафос Светлова — своим:
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: