Юрий Нагибин - О любви (сборник)
- Название:О любви (сборник)
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:РИПОЛ классик
- Год:2010
- Город:Москва
- ISBN:978-5-386-02031-6
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Юрий Нагибин - О любви (сборник) краткое содержание
В этой книге — лучшие произведения Юрия Нагибина о любви, написанные за тридцать лет. Он признавался, что лист бумаги для него — это «порыв к отдушине», когда не хватало воздуха, он выплескивал переживания на страницы. В искренности и исповедальности — сила его прозы. Скандальная повесть «Моя золотая теща» — остросоциальная картина разнузданных нравов верхушки советского сталинского общества, пуританских лишь декларативно. Повесть «Дафнис и Хлоя эпохи культа личности, волюнтаризма и застоя» — о первой любви, о запретных, фатальных страстях, и на закате жизни — трагическая история синего лягушонка, тоскующего после смерти о своей возлюбленной. За эротизм, интимность, за откровенность «потаенных» тем его называли «русским Генри Миллером», критики осуждали, ломали копья, но единогласно называли его произведения шедеврами.
О любви (сборник) - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
Думается, на этот раз я подведу окончательные итоги долгой напасти и выгадаю время, которого у меня осталось с воробьиный нос, на иные неясности прожитого; уходя, хочется знать, в чем ты участвовал так долго и так мимолетно и кто были твои партнеры по ужасу и великолепию жизни. Порой мне кажется — и с годами все уверенней, — что я ни в чем и ни в ком не разобрался и во мне не разобрались даже самые близкие люди. Что же говорить о тех, кто судил издалека. Но иногда меня пронизывает мысль, что на расстоянии лучше видно и, быть может, в этом недоброжелательном прищуре больше зоркости, чем в самообольщенном взгляде на себя изнутри. Но чтобы понять по-настоящему, надо написать, хотя и это не гарантирует успеха…
Мне исполнилось восемнадцать лет, я кончил школу с золотым аттестатом и без экзаменов был принят в Первый московский медицинский институт. Таким образом, я сразу стал студентом, то есть взрослым человеком, что наполняло меня волнением и гордостью. При этом я оставался мальчиком и намеревался пробыть еще год во исполнение домашнего наказа: лишь в девятнадцать лет можно перешагнуть рубеж, отделяющий мальчика от мужчины. До чего же покорной скотиной я был! Сейчас я скрежещу зубами от злости, думая об украденном у меня годе несказанных радостей. И ведь не перенесешь его на заключительную прямую жизненного марафона: мол, я поздно начал, так продлите мне срок службы. Черта лысого тебе продлят!
Тридцать восьмой год примечателен в истории моей скорбной родины тем, что к середине его окончательно исчах террор, подаренный почему-то тридцать седьмому году, хотя он начался в тридцать шестом — именно тогда посадили отчима — и продолжался ровно два года, навсегда отравив страхом человеческие души. На самом деле он начался с первого дня пламенного Октября и длился, то затухая, то разгораясь, до завершения исторического периода, именуемого «строительством социализма».
Как и положено в нашей семье, мы уплатили очередному витку советской истории щедрую дань. Отчим, отсидевший всего год, по существу так и не вернулся из тюрьмы. Он был своеобразным писателем, тянувшим собственную борозду. Варлам Шаламов в своих воспоминаниях назвал его литературу «интеллектуальной прозой», высоко ее оценив. Отчим к своему настоящему творчеству уже не вернулся. Да и кому нужна была интеллектуальная проза, когда просто мыслить стало смертельно опасным? Теперь он не жил, а существовал в литературе, занимаясь чем придется: критикой, на которой опять едва не погорел, исторической прозой, редактировал полуграмотных писателей — русских и националов, — писал внутренние рецензии, с поразительной быстротой строчил очеркишки, которые в огромном количестве, хорошо оплачивая, поглощало Информбюро — болдинская осень халтуры растянулась на несколько лет, — состряпал два приключенческих романа, но душевно и умственно оставался чужд всему этому.
В тридцать седьмом году по обвинению в поджоге бакшеевских торфоразработок посадили и моего приемного отца-лишенца. Ему отказали в московской прописке при паспортизации (уже отмотал пятилетний срок ссылки невесть за что), и он поселился на болоте, чтобы быть ближе к родному городу. После долгого и мучительного следствия — бить не били, но бесконечными ночными допросами, угрозами и гипнозом: ему показали нас с мамой за решеткой — довели до нервно-психического срыва. Сознание ему восстанавливали в страшной психушке Сербского, заодно изменив обвинение: срок он получил не за поджог торфа (находился в командировке во время пожара), а за непочтительное отношение к портретам Молотова и Кагановича, которыми решили украсить его кабинет, когда он, начальник планово-экономического отдела, корпел над квартальным отчетом. Мать и отчим, к тому времени уже выпущенный на свободу, видели отца после суда (как это ни дико, его судили, пусть при закрытых дверях, в областном суде на улице Воровского — трогательная забота о легитимности!). Со счастливым лицом — ведь ждал расстрела — он крикнул: семь и четыре! — и как на крыльях впорхнул в «воронок». Его фраза значила: семь лет лагерей и четыре поражения в правах. Да, бывали счастливые мгновения и в то кромешное время.
Его ликование можно сравнить лишь с пьянящим счастьем, которое незадолго перед тем испытали мы с матерью. Мы вернулись из Егорьевска, где целый день протомились у стен пересыльной тюрьмы в надежде на свидание с отцом, но, конечно, не дождались, даже передачу не приняли. Когда же, усталые, разбитые неудачей, добрались до дома, нам открыл дверь отчим, только что отпущенный с Лубянки. Ради таких минут стоит жить, ведь пересыхает без радости человеческое сердце!..
Пока отчим находился под следствием, «Правда» и «Литературная газета», опередив суд и приговор, объявили его «ныне разоблаченным врагом народа», а старый приятель правдист Эрлих добавил к чеканной формулировке: «Очередь за остальным мусором». Союз писателей исключил его из своих рядов, лишил уже оплаченной кооперативной квартиры в Лаврушинском, куда мы с мамой не успели въехать, издательства выкинули на помойку ранее принятые рукописи. Мы наивно полагали, что по освобождении отчим получит все назад, как Иов, прошедший искус. Ничуть не бывало. Человек, недооценивающий Фадеева и Эренбурга, не может считаться другом народа. Пишущая машинка, на которой мать и отчим поочередно тарахтели двумя пальцами, не могла прокормить семью. И отчим ринулся в бой. Человек смелый и настойчивый, когда надо, он за год добился восстановления в СП, оплаты — через суд — всех уничтоженных рукописей, получил для нас с мамой квартиренку на улице Фурманова, а наши полторы комнаты в Армянском переулке обменял на однокомнатную квартиру без ванны, но с уборной и, наконец, издал книжечку в «Библиотечке „Огонька“». После чего его опять стали печатать. К лету 1938 года наше благосостояние настолько упрочилось, что отчим смог отправить нас с мамой в Коктебель на два месяца.
Не только окружающие, но и мы сами считали себя удачниками, баловнями судьбы. Один наш узник благополучно вернулся, другой уже устроился инженером-плановиком в Кандалакшском лагере, считавшемся курортом по сравнению с Воркутой, Магаданом, Нарымом, Потьмой и другими популярными местами, где восемь гудков в день, и все на обед. Нам дали роскошные апартаменты, такой рисовалась завистливому воображению наземная скворечня, откуда — тоже далеко не в хоромы — бежал Виктор Ардов; наконец, мне, бездельнику и футболисту, преподнесли студенческий билет на блюдечке с голубой каемочкой. Кое-кому дело начало казаться нечистым — слишком много благ просыпалось на одну семью.
К тому времени в литературе, как и в других областях человеческой деятельности, был срезан целый пласт. Ни среди деятелей искусств, ни среди ученых, ни среди видных технарей: конструкторов, изобретателей, инженеров — не было столько жертв. Наверное, лишь военная среда понесла еще большие потери. Почему взяли одних писателей, а не других, понять было невозможно. Истребили всех ОБЭРЕУТОВ (уцелел лишь Н. Заболоцкий, отсидевший срок), но не тронули «Серапионовых братьев», на которых спустя годы так вызверился идеолог Жданов. Извели поэтов-деревенщиков: Клюева, Клычкова, Орешина и «колхозного Шекспира», добряка Персонова, — тут еще можно уловить людоедскую логику: мелкобуржуазная стихия, но за что посадили и уничтожили таких энтузиастов советской власти, как Артем Веселый, Иван Катаев, Колбасьев, Зарудин, — мозги свернешь, а не докопаешься. Почему взяли почти одновременно Буданцева, Большакова, Лоскутова, связанных разве что рюмкой водки по праздникам? А пролетарские поэты, а тихий, незаметный Семен Гехт, а Борис Корнилов, певший советское утро, а его жена Ольга Берггольц, из чрева которой на допросах выбили ребенка, — продолжать можно до бесконечности, — за что их всех?.. Случалось и другое: Андрея Платонова Сталин обматерил за повесть «Впрок», но разделался с ним много лет спустя, и не впрямую, а более страшным способом, через сына, посадив пятнадцатилетнего, еще не имевшего паспорта мальчика. Он был актирован по безнадежной болезни — чахотка в последней стадии, — и вскоре умер, заразив отца ее скоротечной формой.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: