Николай Анастасьев - Владелец Йокнапатофы
- Название:Владелец Йокнапатофы
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:неизвестно
- Год:неизвестен
- ISBN:нет данных
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Николай Анастасьев - Владелец Йокнапатофы краткое содержание
Владелец Йокнапатофы - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
Так казалось многим, сдвиг запечатлелся не только в литературе. Весьма широкое распространение в Европе первых десятилетий текущего века приобрела интуитивистская философия Анри Бергсона. Его книгами, особенно "Творческой эволюцией", зачитывались в самых разных, по преимуществу интеллигентских, конечно, кругах. Полагая, что суть жизни может быть постигнута только в процессе непосредственно-интуитивного ее восприятия, французский мыслитель много рассуждал о природе времени в его взаимоотношениях с личностью. Вот, например: "Чистая длительность есть форма, которую принимает последовательность наших состояний сознания, когда наше я активно работает, когда оно не устанавливает различия между настоящим состоянием и состояниями, ему предшествовавшими". То есть время -- категория субъективная, человек формирует его, а точнее, деформирует согласно собственной творческой воле.
"Деревенский парень", вопреки стойким представлениям, читал и Бергсона, во всяком случае, он ничуть не удивился, когда это имя возникло в разговоре с одним из интервьюеров, неким Лоиком Бюваром, студентом из Франции, занимавшимся в Принстоне политическими науками. Ответил серьезно, тщательно обдумывая, по свидетельству собеседника, слова: "Да, мои представления и взгляды Бергсона крайне близки. Никакого времени нет. Я совершенно согласен с теорией Бергсона о текучести времени. Есть только летучий миг -- настоящее, в которое я включаю и прошлое, и будущее, -- и это -- вечность. По моему мнению, художник в значительной степени способен формировать время. В конце концов, человек никогда и не был рабом времени".
Философические построения, такие на вид абстрактные, и впрямь обнаружили близость к пожелтевшим хроникам глубокого Юга, хранящим память об анекдотах и трагедиях, некогда здесь разыгравшихся. Они утаивают свой смысл, если листать страницы в их естественной нумерации. А если перетасовать их, начать с семнадцатой, затем возвратиться к первой, а от нее -- к двадцать восьмой?
Это Фолкнер и принялся делать. Но, поставив точку под "монологом" идиота, то есть там, где история, по его соображениям, должна бы закончиться, вдруг обнаружил, что нет, этого мало, не рассказалась она. Тогда он передал слово Квентину -- пусть он взглянет на те же события со своей стороны, договорит недоговоренное. И снова -- недостаточно. Вступил третий брат -- эффект тот же. Пришлось написать четвертую часть, где автор берет инициативу повествования на себя, пытаясь связать фрагменты воедино, заполнить оставшиеся пустоты.
Отчего же не рассказалась история? Ведь как возникла -- не на бумаге еще, а в воображении -- девочка, так и осталась до конца даже не книги, а всей жизни. Оборачиваясь назад, Фолкнер говорил: "Славно знать, что, покинув землю, оставишь после себя что-то, но еще лучше -- создать вещь, чтобы, умирая, ею любоваться. Да, гораздо лучше смотреть, как обреченная девочка в запачканных штанишках взбирается на апрельскую грушу в цвету, чтобы взглянуть на бабушкины похороны".
Отчего же не рассказалась история? Ведь сколь бы темно, невнятно ни было изложение событий, как отпечатались они в памяти идиота, "монолог" Бенджи уже содержит трагическое признание: старый Юг умер или, скажем, умирает в конвульсиях, отталкивающих своей страшной натуральностью. Новые главы -- новые доказательства, но не новая мысль.
Однако же выясняется, что, продолжая рассказ, Фолкнер далеко не просто уточняет детали -- он безбрежно раздвигает его границы. Вывихнутая хронология имеет смысл гораздо более значительный, чем то может поначалу показаться.
Впрочем, проницательный Сартр -- возвращаемся к его статье -- заметил это сразу: "Всякая техника романа подразумевает свою метафизику". А раз метафизика, то причем здесь какие-то события, какие-то конкретные люди, какое-то никому не интересное захолустье? Он продолжает: "Абсурдность, которую Фолкнер находит в человеческой жизни, помещена туда им самим". А вот это уже заблуждение. Ибо метафизика Фолкнера -- это все-таки не метафизика Бергсона, и вообще, погружаясь в глубины изломанного человеческого сознания, изображая смятенность и страсть, писатель не отрывался от истории, от земной тверди, от своего клочка земли.
Йокнапатофа в своей материальности -- звуках, запахах, великолепном изобилии природы -- сохраняется постоянно. "Рядом с хибарой, в летнюю пору ее затеняя, стояли три тутовых дерева, и молодая листва их, которая позднее станет спокойной и широкой, как ладони, плоско трепетала, струилась под ветром. Порывом его неизвестно откуда принесло двух соек, пестрыми клочками бумаги или тряпок взметнуло на сучья, и они закачались там, хрипуче ныряя и вскидываясь на ветру, рвущем, уносящем -- тоже как тряпье или бумагу -- их резкие крики". Все видно, слышно, осязаемо, и без этой осязательности Фолкнера нет.
Верно, однако же, и то, что Фолкнер -- не одна лишь осязательность. Трудность состоит в том, что история как история и история как метафизика постоянно в "Шуме и ярости" взаимопроницают. Да, Йокнапатофа никуда не исчезает, но ей становится тесно в собственных пределах, центростремительность все время старается перейти в центробежность.
"Продали луг. Белая рубашка его неподвижна в развилке, в мерцающей тени. Колеса паутинноспицые. Под осевшим на рессоры кузовом мелькают копыта, проворно и четко, как игла вышивальщицы, и пролетка уменьшается без продвиженья -- так марионетка топчется на месте, а ее в это время быстро тянут за кулисы. Опять поворот, и стало видно белую башню и круглоликую глупую самоуверенность часов. Луг продали".
"Такие дни бывают у нас дома в конце августа -- воздух тонок и свеж, как вот сегодня, и в нем что-то щемяще-родное, печальное. Человек -- это сумма климатов, в которых ему приходится жить. Человек -- это сумма того и сего. Задачка на смешанные дроби с грязью, длинно и нудно сводимая к неизменному нулю -- тупику страсти и праха".
Естественно, легко, словно ничего это ему не стоит (видимость, конечно, оптический обман), дебетное, сиюминутное, подвижное перетекает в универсально-застывшее. История Юга прорастает историей человеческого духа, человеческого страдания. Историей Времени.
Самим Компсонам (за вычетом, разумеется, Бенджи) может казаться, что бедами своими они обязаны постылым, пусть даже гибельным, но, во всяком случае, здесь и сейчас сложившимся обстоятельствам. Не выйди Кэролайн Бэском за Джейсона-старшего, который считал ее неровней, жизнь в семье могла бы сложиться по-иному. Останься Кэдди дома, спокойно доучивался бы в Гарварде Квентин. Не соверши она грехопадения, процветал бы Джейсон.
Но писатель разрушает эти иллюзии героев, и любимых и ненавистных. Он знает и помнит и нам дает понять, что беды семьи -- это беды жизни, в тех формах, в каких она сложилась в здешних краях. Но за проклятием местной истории стоит проклятие куда более страшное --. людей агрессивно атакует, лишает их покоя и будущего само Время. Это оно, неуловимое и потому особенно грозное, подстерегает за каждым углом и наносит немилосердные удары: лишает рассудка одного, толкает к самоубийству другого, вводит в катастрофическое искушение наживы третьего.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: