Газета День Литературы - Газета День Литературы # 172 (2010 12)
- Название:Газета День Литературы # 172 (2010 12)
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:неизвестно
- Год:неизвестен
- ISBN:нет данных
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Газета День Литературы - Газета День Литературы # 172 (2010 12) краткое содержание
Газета День Литературы # 172 (2010 12) - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
Ну, это бы ещё простили. Пошутили бы: "Ваше сиятельство, пахать подано", снисходительно улыбнулись и простили – "преувеличивает старичок", как, жадно перехватывая котлетку в станционном буфете после графских постных щей, посмеётся ряженый толстовец в воспоминаниях Горького. Много их тогда родилось этих лжепростецов, жёстко описанных Буниным и А.Жиркевичем, напомнившим, что в одно только лето 1890 года этого народа, по слову Софии Андреевны "дряни и тунеядцев", перебывало в Ясной 260 человек. Как они безжалостно рвали его время, а самые лукавые, живя за его счет, пускались учить его бедности и толкали к уходу.
От открыл все двери своего дома и сердца и стал виден отовсюду, и мир вдруг увидел по нему, как замыслен был человек и как успел за столетия повредить и исказить в себе этот замысел. Высокое христианство, монашество, святость постепенно сужают внешнюю человеческую природу, отсекая в ней "лишнее", как в хорошей скульптуре. Но это "лишнее", как исходный материал, никуда не девается в обычном человеке и он, стыдясь себя или страдая, прячет его, укоряя себя, что он, очевидно, духовно повреждён. Или делает жизнь механической, не мучая себя вопросами, а просто внешне поступая "как все". Или, того хуже, начинает играть в духовную глубину и катится в худший вид лжи – в фарисейство.
И, чтобы вернуть миру целого человека, он пересмотрел догматическое богословие, со смятением переписал Евангелие ("волнуюсь и метусь духом и страдаю") и написал "Исповедь". И то, что человек обычно шепчет батюшке на ухо, оглядываясь, чтобы, храни Бог, не услышал сосед, попросту взял и сказал всей России вслух. Так исповедовались общине первые христиане, зная, что исповедь совершается не перед батюшкой и общиной, а перед Богом, который и так ведает о тебе всё и только ждёт от тебя мужества. Конечно, он не мог не знать, что выходит с этими вопросами в путь последнего одиночества
Прежде всего перед семьею и бытом. Он ведь в отличие от своих коллег живёт не в воздухе мысли, а дома, и Софья Андреевна не для себя одной в дневнике этой поры пишет: "У Андрюши кашель и насморк... У Миши прорезывается второй зубок".
Она ему это несёт, а он уже далеко, и у него уже ни поста, ни утренней молитвы, которые он в доверии к верующему народу однажды и себе положил за правило, чтобы и эту сторону жизни проверить на духовную подлинность. И она не понимает: слава Богу, здоров, силён, всё есть, пиши новую "Войну и мир", а он на Евангелие руку поднимает. И она молится у себя перед прекрасным чудотворным Спасом в дальней своей комнате, "чтобы ЭТО прошло", и пишет в дневнике страшные слова: "У нас стычки. Верно, это потому, что по-христиански жить стали. По-моему, прежде без христианства этого много лучше было..."
И скоро всякий человек перед этим толстовским зеркалом внезапно почувствовал, что и он оказался не очень защищён, что то, что он предполагал только своей тайной, внезапно обнажено и никуда не спрячешься – надо отвечать. Это у них, похоже, было домашнее и Александра Андреевна Толстая с улыбкой вспоминает, что у них доживала старая горничная бабушки Льва Николаевича и, когда стала путать время, Толстой подарил ей часы с маятником, так она скоро вернула их: "Я человек старый – лягу, думаю о божественном, а не то, чтобы о себе. А они тут проклятые, как нарочно, над головой знай себе всё одно: кто ты? что ты? кто ты? что ты?" Вот и он ко всем с этим: кто ты? что ты?
И думаю, что "арзамасский ужас" был в нём не страх смерти вообще, а страх, что вот это собрание "лишнего" и будет всё, и встанет перед Богом. И даже не это – это-то как раз было бы вполне по церкви. А он, кажется, первым увидел единственность каждого человека, "штучность" его, и в смятении спросил Бога: зачем тогда было создавать это рождённое для счастья, как для чистоплотности существо, чтобы сделать потом ничем.
Смотрите, как бьётся бедный Иван Ильич со школьным силлогизмом, когда он перестаёт быть силлогизмом: "Кай – человек. Люди смертны, потому Кай смертен… Но то был Кай человек, вообще человек, и это было совершенно справедливо? Но он был не Кай и не вообще человек, а он всегда был совсем, совсем особенное от всех других существо? Он был Ваня с мама, с папа, с Митей и Володей, с игрушками, с няней, со всеми радостями, горестями, восторгами детства, юности, молодости. Разве для Кая был тот запах кожаного полосками мячика, который так любил Ваня? Разве Кай целовал так руку матери и разве для Кая так шуршал шёлк складок платья матери? Разве он бунтовал за пирожки в Правоведении "Разве Кай был так влюблен?"
Конечно, это настойчивое выделение себя из ряда немедленно было сочтено самонадеянностью и гордыней. И не одними иронистами, но вот и любящим Горьким, который переводил "арзамасский ужас" так узко – "ему ли, Толстому, умирать. Весь мир, вся земля смотрит на него? Из Китая, Индии, Америки – отовсюду к нему протянуты живые, трепетные нити, его душа для всех и навсегда! Почему бы природе не сделать исключение из закона своего и не дать одному из людей физическое бессмертие, – почему? Он, конечно, слишком рассудочен и умён для того, чтобы верить в чудо, но с другой стороны – он озорник и испытатель, и, как молодой рекрут, бешено буйствует со страха и отчаяния перед неведомой казармой".
А тут не Китай и Индия, тут, в этом сопротивлении смерти были полоски его детского мячика, мама и папа, "зелёная палочка", горячая Чечня и его Севастополь. Тут было чудо единственности, которое можно было усовершенствовать, очистить об общей лжи государства, от пугающей человека адом церкви, очистить любовью, непротивлением, здоровым опрощением. Вернуть себя Богу не "обструганным", не приведённым к общему знаменателю, а в полном свете любви и единственности. Только для этого надо было каждый день жить как первый и вместе последний, потому что школа любви бесконечна. Вспомнишь горячие монологи Оленина о счастье жизни для других и устремления Пьера или Левина, когда, казалось, всё додумано до формулы и навсегда решено и только улыбнешься, прочитав в его дневнике за год до смерти: "полагать свои цели не в себе, Льве, а в делах любви и дела любви все всегда вне меня, в других. Я первый раз понял, что это можно. Буду учиться".
И тут, конечно, должны были зашататься все казенные институты и всё должно оказаться ложь: армия, налоги, государство. Отчего смеётся Пьер, когда солдат не пускает его на другую сторону дороги: "Не пустил меня солдат. Поймали меня. В плену держат меня. Кого – меня? Меня – мою бессмертную душу!" Ведь это всё равно, что запереть весь свет, не пустить небо. Это великое сознание единственности было путём освобождения в себе места для Бога, чтобы Он говорил в человеке весь и они с человеком были одно. И каждый его читатель в этой часто несознаваемой единственности увидел начала и концы своей беззащитности перед вопросами бытия. И открыться-то, как он, не решился, но ринулся к нему разделить последние вопросы, на которые такой мастер русский человек, у которого кроме последних вопросов других-то, кажется, и нет.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: