Федор Крюков - В глубине
- Название:В глубине
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:неизвестно
- Год:неизвестен
- ISBN:нет данных
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Федор Крюков - В глубине краткое содержание
Федор Дмитриевич Крюков родился 2 (14) февраля 1870 года в станице Глазуновской Усть-Медведицкого округа Области Войска Донского в казацкой семье.
В 1892 г. окончил Петербургский историко-филологический институт, преподавал в гимназиях Орла и Нижнего Новгорода. Статский советник.
Начал печататься в начале 1890-х «Северном Вестнике», долгие годы был членом редколлегии «Русского Богатства» (журнал В.Г. Короленко). Выпустил сборники: «Казацкие мотивы. Очерки и рассказы» (СПб., 1907), «Рассказы» (СПб., 1910).
Его прозу ценили Горький и Короленко, его при жизни называли «Гомером казачества».
В 1906 г. избран в Первую Государственную думу от донского казачества, был близок к фракции трудовиков. За подписание Выборгского воззвания отбывал тюремное заключение в «Крестах» (1909).
На фронтах Первой мировой войны был санитаром отряда Государственной Думы и фронтовым корреспондентом.
В 1917 вернулся на Дон, избран секретарем Войскового Круга (Донского парламента). Один из идеологов Белого движения. Редактор правительственного печатного органа «Донские Ведомости». По официальной, но ничем не подтвержденной версии, весной 1920 умер от тифа в одной из кубанских станиц во время отступления белых к Новороссийску, по другой, также неподтвержденной, схвачен и расстрелян красными.
С начала 1910-х работал над романом о казачьей жизни. На сегодняшний день выявлено несколько сотен параллелей прозы Крюкова с «Тихим Доном» Шолохова. См. об этом подробнее:
В глубине - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
… Бабы оказались и вправду недосягаемыми для суда, — заседатель перенес конфуз молчаком, дело оставил без расследования. Но дней через пять более половины мужского населения нашего угла отправилось в окружную тюрьму для отбывания наказания: за неявку на борьбу с кузнечиком заседатель представил ко взысканию всю мужскую половину, так или иначе прикосновенную к бунтовавшим бабам, и в административном порядке нашему казачеству была назначена семидневная отсидка…
В числе подвергшихся этой нежданной каре были и наши десятчане: Ермил Тимонов и опять-таки старик Игнат Ефимыч.
Игнат Ефимыч молча, с стоическим хладнокровием, положил краюху в сумку и пешком отправился «сечься». А Ермил очень долго и очень крепко ругал Аксютку — за то, главным образом, что подвела его под ответственность в такое горячее, в хозяйственном смысле, время.
Аксютка виновато бормотала:
— Да когда же он ероломит… ну, как же с ним? Я не одна там… миру-то вон сколько…
V. Новое
Порой кажется: остановилась, закостенела и одеревенела жизнь нашего уголка, — так тихо, медлительно и беззвучно ее течение, так чуждо шуму, движению, грохоту и нервной торопливости той странной, далекой и диковинной жизни, отголоски которой изредка залетают к нам и разводят мелкую зыбь на зеркальной глади нашего бытия…
Все идет давним, из веков установленным чередом, мерно и неизменно движется круг обычных забот и трудов, суеты и отдыха… Утренние дымки из труб и тихие вечерние огни, крестины и похороны, песни и плач, мычание коров, собачий лай и скрип гармоники, белое курево пыли над табуном, тарахтение арбы, стук молота в кузнице, медлительный бой часов на колокольне, голый мальчик у ворот, ревущий басом, — все давно-давно утвержденное, присвоенное и неизменно в свою пору повторяющееся. Десятки, сотни лет один и тот же буйный свет солнца припекает старую солому похилившихся сараев, в сизой дымке дремлют в конце станицы вербы, в синем небе недвижной точкой чернеет коршун, в тени у церковной сторожки спит старик нищий… Издревле предуставленные, все подробности эти остались и доныне в неизменном своем виде…
И та таинственная, волшебная власть, которая непобедимой ленью и дремою охватывает мысль, заражает человека фатализмом, покорностью судьбе и философским пренебрежением к житейской суете и волнениям, осталась и доныне такою же могущественною и непререкаемою, какою была встарь…
Но если отойти на некоторое расстояние и бросить внимательный взгляд на близко знакомый, примелькавшийся облик родного края, вспомнить, прикинуть, посравнить вчерашнее и нынешнее, то неизбежно встанет заключение: как ни медлителен темп здешней жизни, процесс ее неустанно и неуклонно сдвигает ее с привычного, обросшего, отгороженного от другого мира места, ведет куда-то вперед, изменяет костюмы, нравы, мировоззрение, взаимоотношения обывателей, внешний вид селений, даже самый лик земли, вид степи, лугов, лесов и вод…
Безрасчетно ограбленная, оскудела природа, исчезли многие источники вод, перевелась рыба, птица, лесная ягода, нет старого, двухсотлетнего осокоря, в дупле которого, бывало, прятались от дождя мы, ребятишки, целой компанией — голов в десяток. Нет прежнего простора, глуши и первобытной красоты — расхватали пустоши хозяйственные, близкие к властям обыватели, обнесли плетнями, обратили в левады и огороды…
Станица выросла, раздалась вширь. Появились новые дома под железной крышей, — соломой крыть уж нет расчета, дорога стала. Благообразнее, щеголеватее стал внешний вид улиц, но что-то милое, трогательное и незаменимое уходит вместе с гнилой соломой и воробьиными гнездами патриархальных куреней…
— Залез под железо… ребята заставили, — кряхтя говорит древний приятель мой Михей Конаев: — залез, а ничего доброго не вижу… Бывало — глядишь — странник какой зайдет, попросится заночевать, про святые места расскажет… А ныне то и дело какой-нибудь ферт с корзинкой на руке под окном: «алимонов, пельсинов не возьмете?..» Да на черта мне твои алимоны, — я не знаю, как и едят-то их!.. И знать не хочу!..
И звучит в его речи затаенная досада и тихая грусть воспоминаний о невозвратном старом укладе, о пленительных рассказах странника, о сверчке за печью и теплых палатях…
— Костылев Петруха сноху чернобровую усватал за Коську, — говорит он тоном обличительной горечи: — двести рублей за кладку отвалил!.. Да пропили полусотню… А теперь вот ходит — в земь глядит… как бы не удушился от мыслей… Двести целковых!.. а-а!..
Двести рублей на кладку, т. е. на наряды невесте от родителей жениха, — сумма, прежде в наших местах неслыханная… И это новшество ничего, кроме огорчения, стариковскому сердцу не несет, — разве мыслимо было в старое время такое франтовство и расточительность, несомненно нарушающие равновесие в хозяйстве?
— Надысь привезли от невесты постель, — перед свадьбой… Разубрали кровать, на окнах тюлевые занавески развесили. Над кроватью повесили зонтовый… как — бишь его?.. Как он называется-то, Ильич?.. Этот самый полог-то?..
Ильич, на прилавке у которого мы ведем беседу, подумав, говорит не очень уверенно:
— Постельмон… или как-то этак…
— Ну, вот — постельмон этот самый навесили… Убрали, ушли. А Ванька-то Жирняк войди… глядь: все в сиянии, все — белое… Испужался, да как закричит: «родимый ты мой батюшка, Козьма Уласьевич! Встань ты из сырой земли, да погляди, под чем твой внук Коська будет спать!.. Да куда, на какую обряду, твои денежки-то пошли!..» Докричался, беднячок, до омрака… Так и ходили, брали ему каплев от испугу в больнице…
Новое неудержимо надвигается, входит в жизнь, несет что-то свое, непонятное, чуждое, порой враждебное старому и — в большинстве — мало утешительное… Выросли две новых улицы в станице — Безквасная и Ежовка. И в самих наименованиях этих звучит горечь иронии над новыми домовладельцами: Безквасную населила легковесная молодежь, ушедшая от старых, крепких семей, от сдерживающей их власти, на простор, на свои хлебы, и сразу попавшая в такую нужду, что и квасу сварить не из чего. Ежовка — совсем уже оголенная, не огороженная, голодная и неспокойная трущоба…
Но зато по вечерам в разных местах станицы орут граммофоны, молодые люди в котелках катаются на велосипедах, — это юное поколение местных торговцев изменило старому российскому картузу и перерядилось в европейский костюм, — по пыльным улицам, с свежими следами и густым ароматом только что вернувшегося с пастбища стада, прогуливаются барышни в шляпках, в узких модных платьях и туфельках на французских каблучках… У почтаря Неклюева дочь кончила гимназию с золотой медалью, а отец все еще не слезает с козел… Ребята-выростки, вместе с казацкими фуражками и широкими шароварами с лампасами, щеголяют в тонких, полупрозрачных блузах из материи, которую купец Мятлов называет сенжант, и в широких спортсменских поясах. Нравы стали свободнее. Ребятишки наравне с взрослыми курят папиросы, сквернословят, играют в карты, в орла и, чтобы добыть денег, воруют из родительских закромов хлеб и тайком продают его тому же Мятлову…
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: