Владимир Турбин - Прощай, эпос?
- Название:Прощай, эпос?
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Издательство «Правда»
- Год:1990
- Город:Москва
- ISBN:нет данных
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Владимир Турбин - Прощай, эпос? краткое содержание
Прощай, эпос? - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
Говорят, что в тридцатые годы террор не был однонаправлен — сверху вниз, директивно. Я согласен, и я помню, как волны истерики поднимались и снизу. Подвизаться в роли героев эпоса было очень удобно: мы вообще-то прекрасны, но на нас посягают зловещие силы извне. Их отыскивали в прожитом времени: попы, белогвардейцы, помещики, а впоследствии всех их вытеснили уже совершенно абстрактные «пережитки капитализма». Источалось зло и из чужого пространства: враждебное нам окружение гнало к нам троянских коней табунами, стадами. Их ловили, потрошили, разоблачали. Но всех ли? «Враги есть, злобствуют на меня, ковы строят, как бы погубить», — этими словами героя «Обломова» Гончарова определялось отношение к жизни. И было: страшно.
«Абсолютная власть становится слишком страшной, когда она сама испытывает страх перед окружающим», — за сто лет до событий тридцатых годов записывал французский путешественник-литератор маркиз де Кюстин. Его книга «La Russie en 1839», «Россия в 1839 году», в сокращении была издана на пороге этого достославного времени издательством Всесоюзного общества политкаторжан («Николаевская Россия», М., 1930). Непонятно, как она удержалась в библиотеках: тираж в 4000 можно было незаметно убрать, уничтожить. Но уничтожили общество бедняг-каторжан, а изданную обществом книгу впопыхах не заметила, и читатели, передавая ее по цепочке, как бы переговаривались: один одно подчеркнет, другой другое. Кто галочку поставит, кто крестик, а кто и восклицательный знак на полях. И вокруг книги словно хор голосов составлялся, хор тех, кто написанное о России столетней давности относил к современности: было жуткое сходство. И не только сходство деталей, а сходство жанра: социального, жизненного жанра николаевской России и жанра, который строили неведомые читатели книги. В первые десятилетия XIX века эпос в чем-то соответствовал исторической реальности, например, великим битвам 1812–1814 годов. А в наш век право государства на эпос подтвердили битвы 1941–1945 годов: как же эпосу было не восторжествовать! Но одновременно он и не был уверен в себе. Презирая все маленькое, будь то, скажем, единоличный крестьянский двор или жалкая частная мастерская, он боялся всего неясного. Всего, что было чревато раздумьями. Защищая свое монопольное положение, он выталкивал из жизни многозначное суждение, слово. Трудно уловить закономерности в его дикой деятельности, и все-таки характерно: его главными врагами оказались нетрадиционная музыка (Шостакович), отвлеченная лирика (Пастернак, Заболоцкий, Ахматова). Идеалом же были эпическое сказание, монумент, архитектурный ансамбль типа Всесоюзной сельскохозяйственной выставки, ныне ВДНХ, или башни проектируемого Дворца Советов, плакат.
На все это великолепие и посягали полчища вездесущих врагов. Ковы их имели целью подорвать единообразный ритм социальной жизни, сбить с толку; и ругательством, с которого начинались всевозможные разоблачения, было грозное слово «путаник»: ясность яростно защищала себя от поползновений нарушить ее. На такие поползновения отвечали доносами. А донос обладал изумительным свойством: свести к ясности все сколько-нибудь неординарное, выходящее за рамки установленного режима.
На меня писали немало доносов. Их творцы — из скромности, как я полагаю, — пожелали скрыть свои имена, и я знаю лишь некоторых из них. Не могу забыть первого. Десять (!) годиков было мне, благонравному мальчику, когда, помнится, в притихший наш 3-й класс «В» вошла строгая завуч. Мы вскочили. Она разрешила нам сесть, оглядела нас, остановилась на мне и вызвала меня в коридор. Приказала идти за ней, по дороге шепнула:
— Говори только правду, понятно? Только правду, тебе поверят! — и она втолкнула меня в кабинет молодого рабочего парня, его звали в школе по имени: комсорг Коля.
Коля был со «Станколита», большого завода. Завод шефствовал над школой: устраивал экскурсии в цехи и, видимо, подбрасывал какие-то средства, Коля походил на Павла Власова из «Матери» Горького: плотно сбитый, приземистый, он расхаживал по школе в косоворотке, в потертом, но опрятном костюме; отутюженные брюки были вправлены в сапоги. Кареглазый; взгляд суровый, какой-то нахмуренный взгляд. Мрачноватый. Мне, только что в пионеры торжественно принятому, он, комсорг, казался существом не от мира сего, олимпийцем. Напряженный, недоумевающий, я послушно трусил за завучем. Я не знал, что надо мной тяготеет обвинение, без преувеличения, грозящее смертью. В чем же? Теперь формулирую так: в посягательстве на величие эпоса.
Дней за десять — двенадцать до вызова к Коле мы бежали на урок физкультуры: в майках, в трусиках, с четвертого этажа на второй, там был зал. Впереди несся я, а за мною — Шурка Рутицкий, неуклюжий, тщедушный. По пути, на лестничной площадке, красовался плакат: тороватая молодайка колхозница, широко улыбаясь, обняла здоровенный сноп, а на дальнем плане — колонны пыхтящих тракторов. Дело шло к 8 Марта, и колхозницу прислали в школу по какой-нибудь разнарядке. Вероятно, поутру колхозницу пришпилили наспех: кнопки, на которых держался плакат, выпали из стены, и молодка висела криво, того и гляди упадет.
— Слушай, Шурка, — остановился я, — давай-ка плакат поправим. Помоги мне!
Шурка, шлепая несоразмерно большими, на вырост, тапочками, переминался с ноги на ногу уже рядом со мной. Я поднял упавшие кнопки, попытался вонзить их в стену, но жала кнопок загнулись, из стены и последняя выпала, и колхозница плюхнулась на пол. Верещал звонок. Я свернул плакат в трубку, аккуратно поставил в угол.
— Ладно, пусть пока постоит. А будем идти с физкультуры, разживемся кнопками и повесим плакат как надо.
Шурка:
— Ладно.
Мы прилежно физкультурили: прыгали, карабкались на шведскую стенку; а когда мы, возвращаясь, поднимались обратно, поселянка-колхозница, уже прочно пришпиленная, возвышалась на прежнем месте: обошлось и без нас. Это было 6 марта. А потом, примерно 15-го: очень строгая дама-завуч ведет меня к Коле. И — темная келья: за столом комсорг Коля, перед ним, на краешке стула… Рутицкий. Я здороваюсь с Колей, а он мне — угрюмо, отрывисто:
— Тут Рутицкий утверждает… Он сигнализировал, значит, что ты в школе плакаты срывал. Перед праздником. Было дело?
Повторяю: мне десять лет. И Рутицкому десять! И Рутицкий красен, а под очками глаза. Белые какие-то глаза. Неподвижны. Застыли: глаза начинающего подлюги, стукача-добровольца.
— Бы-ло де-ло? — комсорг. Почти так же, как полвека спустя: «Та-а-к, а где у вас финский нож?»
Подсоберу когда-нибудь материала и труд небольшой напишу о поэтике политического доноса, ибо знаю, что и тут поэтика есть. Например, донос требует превращения единичного во множественное, и ему показано только мно-жест-вен-но-е число. По законам этой поэтики полуупавший плакат превратился в «плакаты», а затем уж и мое благонравное усердие — в буйство политического феминофоба, слоняющегося по школе и крушащего один плакат за другим. Шурка создал об-раз вра-га. Не сказал бы, что творение его было мечено печатью таланта. Стереотип принципиально бездарен, Шурка действовал по шаблону. Почему? Я не знаю. Да, он был неудачником, над которым с беспардонной мальчишечьей жестокостью в классе зло потешались, хотя я-то как раз за него заступаться порою пытался. Не за это ли он мне и мстил? Было тут не от Достоевского что-то, а от Леонида Андреева скорее: извращение, не гонителям напакостить, а, напротив, простаку-покровителю. Или просто в моем лице мстил он всем? Человечеству, роду людскому? Ох, не знаю: не Достоевский я, и даже до Леонида Андреева мне, видать, далеко.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: