Максим Горький - На дне. Детство. Песня о Буревестнике. Макар Чудра (сборник)
- Название:На дне. Детство. Песня о Буревестнике. Макар Чудра (сборник)
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Литагент АСТ
- Год:2018
- Город:Москва
- ISBN:978-5-17-106835-6, 978-5-17-106837-0
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Максим Горький - На дне. Детство. Песня о Буревестнике. Макар Чудра (сборник) краткое содержание
В пьесе «На дне» (1901–1902) поднимается одна из центральных тем в творчестве Горького – проблема «бывших» людей, опустившихся, надломленных и потерявших свой социальный статус.
«Детство» (1913) – автобиографическая повесть, в которой рассказывается о жизни Горького в юные годы. Детство писателя было очень тяжёлым: его счастливая жизнь с родителями закончилась после смерти отца, когда он переехал жить к скупому и жестокому деду.
«Песня о Буревестнике» (1901) отражает революционные настроения в обществе в конце XIX – начале XX века. В стихотворении Горький призывал рабочий класс к борьбе с самодержавием.
«Макар Чудра» (1892) – первое печатное произведение писателя. Это рассказ о драматической любви двух вольнолюбивых цыган – Лойко и Радды, которым гордость помешала обрести счастье.
На дне. Детство. Песня о Буревестнике. Макар Чудра (сборник) - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
Он снова молчит, точно задремал; думает о чем-то, смотрит в окно, скосив глаза, маленький и острый весь.
– Рассказывайте, – напоминаю я тихонько.
– Ну, вот, – вздрогнув, начинает он, – французы, значит! Тоже люди, не хуже нас, грешных. Бывало, матери-то кричат: мадама, мадама, – это, стало быть, моя дама, барыня моя, – а барыня-то из лабаза на себе мешок муки носила по пяти пудов весу. Силища была у нее не женская, до двадцати годов меня за волосья трясла очень легко, а в двадцать-то годов я сам неплох был. А денщик этот, Мирон, лошадей любил: ходит по дворам и знаками просит, дали бы ему лошадь почистить! Сначала боялись: испортит, враг; а после сами мужики стали звать его: айда, Мирон! Он усмехнется, наклонит голову и быком идет. Рыжий был даже докрасна, носатый, толстогубый. Очень хорошо ходил за лошадьми и умел чудесно лечить их; после здесь, в Нижнем, коновалом был, да сошел с ума, и забили его пожарные до смерти. А офицер к весне чахнуть начал и в день Николы Вешнего помер тихо: сидел, задумавшись, в бане под окном да так и скончался, высунув голову на волю. Мне его жалко было, я даже поплакал тихонько о нем; нежным он был, возьмет меня за уши и говорит ласково про что-то свое, и непонятно, а хорошо! Человечью ласку на базаре не купишь. Стал было он своим словам учить меня, да мать запретила, даже к попу водила меня, а поп высечь велел и на офицера жаловался. Тогда, брат, жили строго, тебе уж этого не испытать, за тебя другими обиды испытаны, и ты это запомни! Вот я, примерно, я такое испытал.
Стемнело. В сумраке дед странно увеличился; глаза его светятся, точно у кота. Обо всем он говорит негромко, осторожно, задумчиво, а про себя – горячо, быстро и хвалебно. Мне не нравится, когда он говорит о себе, не нравятся его постоянные приказы:
– Запомни! Ты это запомни!
Многое из того, что он рассказывал, не хотелось помнить, но оно и без приказаний деда насильно вторгалось в память болезненной занозой. Он никогда не рассказывал сказок, а все только бывалое, и я замаял, что он не любит вопросов; поэтому я настойчиво расспрашивал его:
– А кто лучше: французы или русские?
– Ну, как это знать? Я ведь не видал, каково французы у себя дома живут, – сердито ворчит он и добавляет:
– В своей норе и хорек хорош.
– А русские хорошие?
– Со всячинкой. При помещиках лучше были; кованый был народ. А теперь вот все на воле – ни хлеба, ни соли! Баре, конечно, немилостивы, зато у них разума больше накоплено; не про всех это скажешь, но коли барин хорош, так уж залюбуешься! А иной и барин, да дурак, как мешок, – что в него сунут, то и несет. Скорлупы у нас много; взглянешь – человек, а узнаешь – скорлупа одна, ядра-то нет, съедено. Надо бы нас учить, ум точить, а точила тоже нет настоящего.
– Русские сильные?
– Есть силачи, да не в силе дело – в ловкости; силы сколько ни имей, а лошадь все сильней.
– А зачем французы нас воевали?
– Ну, война – дело царское, нам это недоступно понять!
Но на мой вопрос, кто таков был Бонапарт, дед памятно ответил:
– Был он лихой человек, хотел весь мир повоевать, и чтобы после того все одинаково жили, ни господ, ни чиновников не надо, а просто: живи без сословия! Имена только разные, а права одни для всех. И вера одна. Конечно, это глупость: только раков нельзя различить, а рыба – вся разная: осетр сому не товарищ, стерлядь селедке не подруга. Бонапарты эти и у нас бывали – Разин Степан Тимофеев, Пугач Емельян Иванов, я те про них после скажу.
Иногда он долго и молча разглядывал меня, округлив глаза, как будто впервые заметив. Это было неприятно.
И никогда не говорил со мною об отце моем, о матери.
Нередко на эти беседы приходила бабушка, тихо садилась в уголок, долго сидела там молча, невидная, и вдруг спрашивала мягко обнимавшим голосом:
– А помнишь, отец, как хорошо было, когда мы с тобой в Муром на богомолье ходили? В каком бишь это году?..
Подумав, дед обстоятельно отвечал:
– Точно не скажу, а было это до холеры, в год, когда олончан ловили по лесам.
– А верно! Еще боялись мы их.
– То-то.
Я спрашивал: кто такие олончане, и отчего они бегали по лесам, – дед не очень охотно объяснял:
– Олончане – просто мужики, а бегали из казны, с заводов от работы.
– А как их ловили?
– Ну, как? Как мальчишки играют: одни – бегут, другие – ловят, ищут. Поймают, плетями бьют, кнутом: ноздри рвали тоже, клейма на лоб ставили для отметки, что наказан.
– За что?
– За спрос. Это – дела неясные, и кто виноват: тот ли, кто бежит, али тот, кто ловит, – нам не понять.
– А помнишь, отец, – снова говорит бабушка, – как после большого пожара.
Любя во всем точность, дед строго спрашивает:
– Которого большого?
Уходя в прошлое, они забывали обо мне. Голоса и речи их звучат негромко и так ладно, что иногда кажется, точно они песни поют, невеселую песню о болезнях, пожарах, избиении людей, о нечаянных смертях и ловких мошенничествах, о юродивых Христа ради, о сердитых господах.
– Сколько прожито, сколько видано! – тихонько бормотал дед.
– Али плохо жили? – говорила бабушка. – Ты вспомни-ка, сколь хороша началась весна после того, как я Варю родила!
– Это – в сорок восьмом году, в самый венгерский поход; кума-то Тихона на другой день после крестин и погнали.
– И пропал, – вздыхает бабушка.
– И пропал, да! С того года божья благостыня, как вода на плот, в дом нам потекла. Эх, Варвара.
– А ты полно, отец.
Он сердился, хмурился.
– Чего полно? Не удались дети-то, с коей стороны ни взгляни на них. Куда сок-сила наша пошла? Мы с тобой думали – в лукошко кладем, а Господь-от вложил в руки нам худое решето.
Он вскрикивал и, точно обожженный, бегал по комнате, болезненно покрякивая, ругая детей, грозя бабушке маленьким сухим кулаком.
– А все ты потакала им, татям, потатчица! Ты, ведьма!
В горестном возбуждении доходя до слезливого воя, совался в угол, к образам, бил с размаху в сухую, гулкую грудь:
– Господи, али я грешней других? За что-о?
И весь дрожал, обиженно и злобно сверкая мокрыми, в слезах, глазами.
Бабушка, сидя в темноте, молча крестилась, потом, осторожно подойдя к нему, уговаривала:
– Ну, что уж ты растосковался так? Господь знает, что делает. У многих ли дети лучше наших-то? Везде, отец, одно и то же – споры, да распри, да томаша. Все отцы-матери грехи свои слезами омывают, не ты один.
Иногда эти речи успокаивали его, он молча, устало валился в постель, а мы с бабушкой тихонько уходили к себе на чердак.
Но однажды, когда она подошла к нему с ласковой речью, он быстро повернулся и с размаху хряско ударил ее кулаком в лицо. Бабушка отшатнулась, покачалась на ногах, приложив руку к губам, окрепла и сказала негромко, спокойно:
– Эх, дурак.
И плюнула кровью под ноги ему, а он дважды протяжно взвыл, подняв обе руки:
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: