Максим Горький - На дне. Детство. Песня о Буревестнике. Макар Чудра (сборник)
- Название:На дне. Детство. Песня о Буревестнике. Макар Чудра (сборник)
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Литагент АСТ
- Год:2018
- Город:Москва
- ISBN:978-5-17-106835-6, 978-5-17-106837-0
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Максим Горький - На дне. Детство. Песня о Буревестнике. Макар Чудра (сборник) краткое содержание
В пьесе «На дне» (1901–1902) поднимается одна из центральных тем в творчестве Горького – проблема «бывших» людей, опустившихся, надломленных и потерявших свой социальный статус.
«Детство» (1913) – автобиографическая повесть, в которой рассказывается о жизни Горького в юные годы. Детство писателя было очень тяжёлым: его счастливая жизнь с родителями закончилась после смерти отца, когда он переехал жить к скупому и жестокому деду.
«Песня о Буревестнике» (1901) отражает революционные настроения в обществе в конце XIX – начале XX века. В стихотворении Горький призывал рабочий класс к борьбе с самодержавием.
«Макар Чудра» (1892) – первое печатное произведение писателя. Это рассказ о драматической любви двух вольнолюбивых цыган – Лойко и Радды, которым гордость помешала обрести счастье.
На дне. Детство. Песня о Буревестнике. Макар Чудра (сборник) - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
Уже в начале рассказа бабушки я заметил, что Хорошее Дело чем-то обеспокоен: он странно, судорожно двигал руками, снимал и надевал очки, помахивал ими в меру певучих слов, кивал головою, касался глаз, крепко нажимая их пальцами, и все вытирал быстрым движением ладони лоб и щеки, как сильно вспотевший. Когда кто-либо из слушателей двигался, кашлял, шаркал ногами, нахлебник строго шипел:
– Шш!
А когда бабушка замолчала, он бурно вскочил и, размахивая руками, как-то неестественно закружился, забормотал:
– Знаете, это удивительно, это надо записать, непременно! Это – страшно верное, наше.
Теперь ясно было видно, что он плачет, – глаза его были полны слез; они выступали сверху и снизу, глаза купались в них; это было странно и очень жалостно. Он бегал по кухне, смешно, неуклюже подпрыгивая, размахивал очками перед носом своим, желая надеть их, и все не мог зацепить проволоку за уши. Дядя Петр усмехался, поглядывая на него, все сконфуженно молчали, а бабушка торопливо говорила:
– Запишите, что же, греха в этом нету; я и еще много знаю эдакого.
– Нет, именно это! Это – страшно русское, – возбужденно выкрикивал нахлебник и, вдруг остолбенев среди кухни, начал громко говорить, рассекая воздух правой рукою, а в левой дрожали очки. Говорил долго, яростно, подвизгивая и притопывая ногою, часто повторяя одни и те же слова:
– Нельзя жить чужой совестью, да, да!
Потом вдруг как-то сорвался с голоса, замолчал, поглядел на всех и тихонько, виновато ушел, склонив голову. Люди усмехались, сконфуженно переглядываясь, бабушка отодвинулась глубоко на печь, в тень, и тяжко вздыхала там.
Отирая ладонью красные, толстые губы, Петровна спросила:
– Рассердился будто?
– Не, – ответил дядя Петр. – Это он так себе.
Бабушка слезла с печи и стала молча подогревать самовар, а дядя Петр не торопясь говорил:
– Господа все такие – капризники!
Валей угрюмо буркнул:
– Холостой всегда дурит!
Все засмеялись, а дядя Петр тянул:
– До слез дошел. Видно – бывало, щука клевала, а ноне и плотва – едва.
Стало скучно; какое-то уныние щемило сердце. Хорошее Дело очень удивил меня, было жалко его, – так ясно помнились его утонувшие глаза.
Он не ночевал дома, а на другой день пришел после обеда, тихий, измятый, явно сконфуженный.
– Вчера я шумел, – сказал он бабушке виновато, словно маленький. – Вы не сердитесь?
– На что же?
– А вот, что я вмешался, говорил?
– Вы никого не обидели.
Я чувствовал, что бабушка боится его, не смотрит в лицо ему и говорит необычно – тихо слишком.
Он подошел вплоть к ней и сказал удивительно просто:
– Видите ли, я страшно один, нет у меня никого! Молчишь, молчишь, – и вдруг вскипит в душе, прорвет. Готов камню говорить, дереву.
Бабушка отодвинулась от него.
– А вы бы женились.
– Э! – воскликнул он, сморщившись, и ушел, махнув рукой.
Бабушка, нахмурясь, поглядела вслед ему, понюхала табаку и потом строго наказала мне:
– Ты, гляди, не очень вертись около него; бог его знает, какой он такой.
А меня снова потянуло к нему.
Я видел, как изменилось, опрокинулось его лицо, когда он сказал «страшно один»; в этих словах было что-то понятное мне, тронувшее меня за сердце, и я пошел за ним.
Заглянул со двора в окно его комнаты, – она была пуста и похожа на чулан, куда наскоро, в беспорядке, брошены разные ненужные вещи, – такие же ненужные и странные, как их хозяин. Я пошел в сад и там, в яме, увидал его; согнувшись, закинув руки за голову, упираясь локтями в колени, он неудобно сидел на конце обгоревшего бревна; бревно было засыпано землею, а конец его, лоснясь углем, торчал в воздухе над жухлой полынью, крапивой, лопухом. И то, что ему было неудобно сидеть, еще более располагало к этому человеку.
Он долго не замечал меня, глядя куда-то мимо, слепыми глазами филина, потом вдруг спросил как будто с досадой:
– За мной?
– Нет.
– А что же?
– Так.
Он снял очки, протер их платком в красных и черных пятнах и сказал:
– Ну, полезай сюда!
Когда я сел рядом с ним, он крепко обнял меня за плечи.
– Сиди. Будем сидеть и молчать. Ладно? Вот это самое. Ты упрямый?
– Да.
– Хорошее дело!
Молчали долго. Вечер был тихий, кроткий, один из тех грустных вечеров бабьего лета, когда все вокруг так цветисто и так заметно линяет, беднеет с каждым часом, а земля уже истощила все свои сытные, летние запахи, пахнет только холодной сыростью, воздух же странно прозрачен, и в красноватом небе суетно мелькают галки, возбуждая невеселые мысли. Все немотно и тихо; каждый звук – шорох птицы, шелест упавшего листа – кажется громким, заставляет опасливо вздрогнуть, но, вздрогнув, снова замираешь в тишине – она обняла всю землю и наполняет грудь.
В такие минуты родятся особенно чистые, легкие мысли, но они тонки, прозрачны, словно паутина, и неуловимы словами. Они вспыхивают и исчезают быстро, как падающие звезды, обжигая душу печалью о чем-то, ласкают ее, тревожат, и тут она кипит, плавится, принимая свою форму на всю жизнь, тут создается ее лицо.
Прижимаясь к теплому боку нахлебника, я смотрел вместе с ним сквозь черные сучья яблонь на красное небо, следил за полетами хлопотливых чечеток, видел, как щеглята треплют маковки сухого репья, добывая его терпкие зерна, как с поля тянутся мохнатые, сизые облака с багряными краями, а под облаками тяжело летят вороны ко гнездам, на кладбище. Все было хорошо и как-то особенно, не по-всегдашнему понятно и близко.
Иногда человек спрашивал, глубоко вздохнув:
– Славно, брат? То-то! А не сыро, не холодно?
А когда небо потемнело и все вокруг вспухло, наливаясь сырым сумраком, он сказал:
– Ну, будет! Идем.
У калитки сада он остановился, тихо говоря:
– Хороша у тебя бабушка, – о, какая земля!
Закрыл глаза и, улыбаясь, прочитал негромко, очень внятно:
Это ему в наказанье дано:
Злого бы приказу не слушался,
За чужую совесть не прятался!..
– Ты, брат, запомни это, очень!
И, поталкивая меня вперед, спросил:
– Писать умеешь?
– Нет.
– Научись. А научишься – записывай, что бабушка рассказывает, – это, брат, очень годится.
Мы подружились. С этого дня я приходил к Хорошему Делу, когда хотел, садился в ящик с каким-то тряпьем и невозбранно следил, как он плавит свинец, греет медь; раскалив, кует железные пластины на маленькой наковальне легким молотком с красивой ручкой, работает рашпилем, напильниками, наждаком и тонкой, как нитка, пилою. И все взвешивает на чутких медных весах. Сливая в толстые белые чашки разные жидкости, смотрит, как они дымятся, наполняют комнату едким запахом, морщится, смотрит в толстую книгу и мычит, покусывая красные губы, или тихонько тянет сиповатым голосом:
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: