Морис Бланшо - Рассказ?
- Название:Рассказ?
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Академический проект
- Год:2003
- Город:Санкт-Петербург
- ISBN:5-7331-0271-3
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Морис Бланшо - Рассказ? краткое содержание
Морис Бланшо (р. 1907) — не только один из крупнейших мыслителей ушедшего века, оказавший огромное влияние на самоосознание всей современной гуманитарной мысли (по словам Мишеля Фуко, "именно Бланшо сделал возможным рассуждения о литературе"), но и автор странной, до сих пор не вполне освоенной критикой прозы. Отказавшись после первых опытов от традиционного жанра романа, все остальные свои художественные тексты писатель отнес к оригинально трактуемому жанру recit, рассказа (для него в эту категорию попадают, в частности, "Моби Дик" и "В поисках утраченного времени").
Настоящее издание представляет собой полное собрание "рассказов" Мориса Бланшо и посвящается девяностопятилетию писателя.
Рассказ? - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
Но было ли верно и это, да и смотрел ли я? Ни на что-то, ни на какую-то точку, ни на что. Я бы пришел от себя в ужас, если бы по случаю этого столь скромного образа засвидетельствовал к нему интерес или внимание. Надо правильно понимать, дело тут отнюдь не в каком-то образе: образ или обличие при всем своем спокойствии оставались по отношению к высшему достоинству мгновения лишь остатком беспокойства, на мгновении беспокойство и продолжало покоиться, тем самым его и проявляя. Я хочу сказать, что день со всей очевидностью имел отношение к этому мгновению ночи, таинственное и драматическое, во всех смыслах изнуряющее отношение, и поскольку и я тоже любил день, да к тому же и жил, я оказался замешан в самую изнурительную интригу, что, правда, еще не означало, будто меня это в самом деле занимало.
Я сгорал, но это жуткое пламя было дрожью не отвечавшей никаким делам отдаленности. Я становился все молчаливее (а поскольку был один, в виду имеется безмолвие по отношению к самому себе). Необычайно праздным, и, однако, времени мне не хватало. В определенной степени жизнь моя являла собой изобилие, но в определенной же степени и бедность дыхания, и я, наверное, мог сказать себе, что, поскольку силы желания оказались связаны во мне с истиной единственного мгновения, мне очень даже стоило отдать этой истине не только себя, не только все, но и еще больше (и больше это было, по моим представлениям, ожогом вечно отрицающего конец бытия), но такое успокоительное объяснение не объясняло мне, почему я был этим зажженным, чтобы осветить единственное мгновение, факелом, а когда сгораешь от нетерпения, в объяснении присутствует того рода низость, что никогда не дозволяется днем, хотя именно днем и пробивается на свет дрожь. Со мной — как и с историей — происходили все более усеченные (в том смысле, что, так же как я вместе с ослаблением черт своего характера стал уже никем или почти никем, так и мир охотно совмещался со своими пределами) события, но такого рода нищета времени вызывала прежде всего непомерное давление некоего “Что-то происходит”, ревнивую безбрежность, которая могла только ослабить или притормозить естественный ход истории. Здесь-то и крылась странность: ведь это необычайное, живое давление не было давлением со стороны чуждой времени точки, а точно так же представляло чистую страсть времени, чистую мощь дня, и его настоятельность не отворачивалась от жизни, а, поглощая ее при первом же прикосновении, казалось, жизнь исключала, в точности как страсть означает жизнь, хотя затронутое ею существо уничтожает и саму ту возможность, каковою жизнь является. Вот почему с некоторых сторон “точка” эта была в нашем мире страстью, а мирской страсти только и оставалось, что эту точку искать.
Вполне возможно, что я жил среди тревог, свойственных обязанному принимать на себя дневные труды и заботы человеку, тревог дня, который так и не начался, а сиял еще только в отдалении началом образа, спокойствием которого была скорбь, а верховенством — исток и конец. Ночью, когда я вставал, что вставало со мной? В тот миг не было ни дня, ни ночи; ни возможности, ни ожидания; ни беспокойства, ни покоя, а лишь замерший стоя человек, окутанный безмолвием этих слов: дня нет и тем не менее это день, так что сидящая внизу у стены, наполовину согнувшаяся, свесившая голову на колени женщина была не ближе ко мне, чем был рядом с ней я, и пусть она была там — это не означало ни что там была она, ни что был я, а только полыхание этих слов: вот как это бывает, что-то происходит, и начинается конец.
Когда я открывал дверь, никто не спрашивал меня, куда я направляюсь: не было никого, чтобы меня спросить. Когда я вернулся, никто не спросил, откуда я иду. Теперь кто-то меня спрашивает: “Но когда же вы ушли? — Только что”.
Правда, что я говорю о тревогах, но говорю я о радостной дрожи — и о тоске, но уже о ее блеске. Может показаться, что я безмерно мучаюсь от непомерного, да к тому же непостижимого принуждения, — в такой степени, что если я, и я тоже скажу: день для меня это ночь, я выражу нечто из этих мучений. И однако же мучение не столь чувствительно, ведь передо мною проблеск, позади меня падение, а во мне — интимность потрясения.
Я встретил эту женщину, которую назвал Юдифью: ее не связывали со мной ни дружба, ни вражда; ни счастье, ни невзгоды; она ни на миг не развоплощалась, она жила. И однако, насколько я могу понять, с ней произошло нечто вроде истории с Авраамом. Когда тот вернулся из земли Мории, сопровождало его не любимое чадо, а образ барана, и отныне с бараном ему и предстояло жить. Другие видели в Исааке сына, поскольку не ведали, что произошло в горах, но он видел в собственном сыне барана, ибо сделал его для себя из своего чада. Удручающая история. Думаю, что Юдифь отправилась в горы, но по своей воле. Не было никого свободнее ее, никто меньше ее не заботился о своих возможностях, не водился меньше с устоявшимся миром. Она могла бы сказать: “Этого пожелал Бог”, но для нее эти слова гласили бы: “Это сделала я сама”. Приказ? Все приказы пронизывает желание.
Неправда, что мы с ней понимали друг друга: совсем наоборот, никакого понимания. В некотором смысле она была много зримее меня, и чем больше проходило времени, тем больше день и блеск его света заставляли ее увидеть, но пришел и час, когда, оставив позади пылающие границы, смотреть на нее уже значило отрицать почти все. Непостоянная? Ничуть не больше чем я; ревнивая? без сомнения, способная на неистовство, даже бурю; пространство спасалось от нее бегством. Она истово привязалась к бесконечному, где только и нашла язык, чтобы сказать: “Я все же его вижу”, но беспредельного ей не хватало. Вот почему она вечно звала меня вне бесконечности.
Тот факт, что она становилась все более явной — в этом заключалось ее великолепие, направленная против самой себя угроза, — провозглашал, что она жила: да, она шла на взлет, спутница единственного мгновения. А теперь? Теперь очевидность была разрушена; разбитые колонны времени поддерживали собственные развалины.
“Теперь”, странный луч. Теперь: яростная сила, чистая истина, лишенная совета. Правда, конечно, что мы понимали друг друга, но в глубине теперь, там, где страсть означает любить, а не быть любимым. В любящем — великолепие конца; в любимом — скаредная забота, покорность концу. Она была связана со мной, поскольку из нее излучалась радостная мощь, в свете которой я и возникал — как раз здесь, как раз теперь — при соприкосновении с ней; а я был с ней связан, будучи днем, который заставлял меня коснуться ее очевидности. Но если “эти отношения были под угрозой”, она обращалась в бесплодное “Я так хочу”, а я — в холодный и далекий образ.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: