Александр Иванченко - Автопортрет с догом
- Название:Автопортрет с догом
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Средне-Уральское книжное издательство
- Год:1990
- Город:Свердловск
- ISBN:5-7529-0228-2
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Александр Иванченко - Автопортрет с догом краткое содержание
Автопортрет с догом - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
Но все это происходило в середине ее огромной комнаты. По периметру же, как я уже сказал, размещалась современная мебель: платяной шкаф, книжные секции, софа, столик, стулья, дорогая стереосистема с полированными колонками — они стояли прямо на полу. Всюду: на столе, диване, стульях — были разбросаны диски в конвертах и без — наверняка какой-нибудь современный вздор. На полке под усилителем я заметил еще несколько пухлых коробок с пластинками — в таких выпускают классику. Я встал и посмотрел: Чайковский, Бетховен, Моцарт. Мой вкус бы этих композиторов не связал.
Она вошла с дымящимся подносом, в коротеньком передничке, прикрыла ногою дверь, села на диван и позвала меня сесть рядом.
— Ну, вот моя берлога, — улыбнулась она. — Уже познакомились?
— Да, очень симпатичная, — улыбнулся и я. — Извините, что я у вас тут хозяйничаю. Не утерпел.
— Да бога ради, гостю можно. Нашли что-нибудь?
— Да есть кое-что… В общем, отличная берлога. У меня такой нет.
— Нет, я не люблю ее, — вздохнула Алиса. — Слишком уж большая и неуютная. Хлама много. Я в ней как-то теряюсь. Не нахожу себя.
— Ну, это не проблема. Такую комнату…
— Нет-нет, не меняется, — испуганно заспешила она. — Здесь жила моя бабушка. Вы знаете, я ведь воспитывалась у бабушки, она меня к себе забрала. Так получилось. Родитель-то мой был военным, вечные переезды, даже в сад я, как все нормальные дети, не ходила… Кажется, полковником, я в этом не разбираюсь. Сейчас он на пенсии, а мама… Словом, она как-то там очень уж романтически влюбилась и сбежала от отца, когда мне было всего шесть, — с гражданским. Военных она просто не переносила, считала их занудами. Вот умора! Самое-то смешное, что этот штатский тоже потом оказался военным, инженером какого-то военного завода. Он это от нее скрывал. Потом она отравилась… Уксусом, как в жестоких романах. Говорят, из-за него, этого инженера, но я не верю. Просто она хотела вернуться к отцу, но тот ее не простил. Бросила меня…
Я понимающе промолчал.
Потом она попросила меня завести часы.
— А разве они идут? — удивился я. — На них, по-моему, пыль столетий.
— Еще как! Бьют на весь дом. Я их специально иногда останавливаю, когда надоедают. Ключ там внутри, за дверкой.
Я завел часы, мы помолчали.
— Ангел пролетел, тихо, — сказала она.
— Да, — сказал я.
— А это купеческое ложе, — показала она на головокружительную гору подушек, как бы передразнивающих самих себя, все уменьшающихся (последняя была совсем крохотная, почти медальная), — а это купеческое ложе — кровать моей бабушки, бабушка у меня знаменитая, в молодости, говорят, ювелирные мастерские держала, богатейка была. Но ничего не осталось, кроме этого хлама… Часы и стол — тоже от нее. Здесь вообще-то все — бабушки: стулья, комод, зеркало. Качалку — это я уже после в комиссионке купила, но это, говорят, из другого века… — Почти уже успокоившаяся после меня качалка — в общем-то изгой среди вещей этой комнаты, — словно обрадовавшись, что обратили наконец внимание и на нее, качнулась, сбросив плед на пол; Алиса встала и подняла его. — Да… А пыли! К праздникам и в день бабушкиных именин я все здесь перетряхиваю, стираю простыни, кружева, наволочки, крахмалю их, но сама никогда на этой кровати не сплю. Я боюсь ее: на ней умерла бабушка… А какой у нее был сундук! С поющим замком и такой же горкой сверху, мал мала меньше, матрешечных сундучков… Еще чаю?
Я кивнул, она принесла еще. Только теперь я заметил, что она переоделась: длинное зеленое платье или халат в крупных тисненых цветах, пуховый платок на плечах, по-домашнему убранные волосы, на ногах красные комнатные туфли с песцовой опушкой, на руке — огромный, старинный, как видно, тоже бабушкин, серебряный перстень с камнем. Облик ее был мягок и тепл и, несмотря на эту унылую холодную обстановку, — согрет. Никак не пойму: то ли дело было в ее высоко, по-домашнему, заколотых волосах (нежная затененная ложбинка шеи была, казалось, открыта специально для меня), то ли в том, что она сняла наконец эту свою сверкающую, в молниях, куртку, сумку, магнитофон, аппарат — всю эту репортерскую премудрость, то ли потому, что она оставила здесь свой напористый тон.
Потом мы слушали музыку: органный концерт и клавесин. Потом, подобрав ноги в кресло, она читала стихи.
— Ах, если бы здесь все переделать, — томно вздохнула она, — сложить бы вон в том углу камин… Зажечь в подсвечниках свечи… И стихи, стихи…
Я согласился, что это было бы недурно. Просто подчинился для видимости ее настроению. Про себя же решил, что ее лирический вздох вызвал отнюдь не этот предполагаемый камин.
Потом она подошла к окну, зашла за штору и долго, до сумерек, стояла там, кутаясь в платок, глядя за стекло. Тогда я еще не знал — и даже не догадывался, — зачем женщины отходят к окну, заходят за штору, и поворачиваются к вам спиной, и молчат, и зябко кутаются в платок. Я опять сидел в качалке и глядел на отраженную ее, на отраженного себя, на догорающие сумерки в зеркале и длил, длил это бесконечное счастье одиночества — одиночества мужчины перед женщиной, с которой у него еще ничего нет.
Опять я услышал страшный, призывный запах ее духов — он достиг меня. Я понял, что, может, сама того не сознавая, она управляла этим запахом, вызывала его по какому-то своему, даже ей неизвестному, желанию.
Я подошел к ней — за банальность дальнейшего не извиняюсь — пусть за это просит извинения жизнь, я подошел к ней, тронул ее за плечо, ощущая сквозь сетчатую ткань занавеси играющий пух ее платка. Она поежилась; внизу под нами рассыпалась и замерла горсть беспорядочных стеклянных звуков (как-то собирался с руками, раздумывая над клавиатурой рояля); она поежилась, зябко повела плечом (до сих пор еще нет этому слову замены!) и порывисто, искренне повернулась ко мне, и я стал целовать ее, ощущая сквозь штору новую, крахмальную упругость ее губ — сквозь пелену накрахмаленного же тюля.
Теперь, когда температура моей жизни так слаба, что я не могу уже согреть ни одного своего воспоминания, так что на экране моей насильственной памяти не возникает ничего, кроме тусклых плоскостных фигур, китайских теней забывшей даже себя Мнемозины, я различаю только это — ее и себя, начало нас — воспоминание, существующее только в себе, только для себя и собой же, — огонь, всякий раз возжигаемый только от огня; сначала тускло, беззвучно: свет уже погашен, но летящий с изображением луч еще не долетел до экрана; потом — она, тихая, у окна, затем, замерший в качалке, — я, как бы на экране немого фильма (на втором плане), как бы извлеченный из небытия, весь составленный из внезапности своих предчувствий; за экраном — какофония дребезжащих звуков разбитого рояля, как бы за экраном старинного фильма… Потом — не помню, внезапный обрыв ленты, и что-то важное было вырезано при склейке, провал… И лишь это: сумерки, все собирающаяся и никак не могущая разрешиться духота, все разбегающиеся и вкопанно останавливающиеся пальцы (настойчивое проговаривание одного и того же места Шопена), затем упругий круглый ветер, открывший форточку, надувший красные шторы и тюль, она за шторой, мой бесплотный, но острорельефный, опережаемый чувствами образ, уже шагнувший к ней — к себе (стремясь с собою же соединиться), я, все еще вне своего облика, все еще значительно отстающий от самого себя — все еще в зеркале, все еще в качалке, но уже вместе с нею, Алисой, у окна: меня два — в зеркале и у окна, у окна и в зеркале; наконец, мои внезапно вспотевшие руки на ее плечах (в этом месте опять склейка Мнемозины — и опять важное что-то выпущено, опять: как же все-таки — когда — я соединился с собою, когда вышел к себе из зеркала, стал одним — не помню; как я очутился с нею рядом?) — мои руки на ее плечах, ее матовый, как бы просвеченный свечою профиль, печально оплывающий в сумерках, наш поцелуй через штору, пресный, чистый вкус ее губ, горько тронутый вкусом пыли, мы, разделенные гардиной, как немые (ни звука), как слепые — пробирающиеся по стене, вдоль двойного стекла охватившей нас немоты, путающиеся в неразберихе рук, желания, материи, наконец — встреча, она в моих руках — на моих руках, мы падаем вместе с поцелуем, порывы, налеты капель дождя на стекло, внезапно участившийся ход моего сердца, синхронизировавший ход старинных часов, ее комнатные туфли на столике, один перевернутый, налипшие сор и нитки, медленный, как в замедленном кино, как в воде, полет ее платка, платья, всего — и долгое трепетание поощряющей меня качалки, с благодарностью принявшей ее одежду, морская пена ее белья, молчание ее тела — и уже опять нарастающее бормотание ее духов (они опять заговорили) — и вдруг внезапно разрядившаяся духота, забарабанивший в штору косой дождь (что тут же дублировал подоконник), и смелый, обрадованный ход чьих-то забывчивых пальцев, преодолевших трудное место ноктюрна, — и поверх всего — чувство моего изнеможенного счастья, но поверх даже и этого — мое подробное, на подушечках пальцев, ощущение рисунка шторы, сквозь которую я впервые коснулся ее у окна, — все это дано в стереометрии, с максимальным напряжением всех чувств, в особенности обоняния, слуха, осязания (зрение не участвовало в этом пиршестве восприятия, а лишь попеременно подражало другим чувствам, но неподражаемее всего — осязанию) — с достоверностью и стереоскопичностью картин детства.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: