Борис Евсеев - Банджо и Сакс
- Название:Банджо и Сакс
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:неизвестно
- Год:2017
- ISBN:нет данных
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Борис Евсеев - Банджо и Сакс краткое содержание
Его проза остросюжетна и метафорична, характеры персонажей уникальны, но при этом почти всегда узнаваемы. Особое внимание Евсеев уделяет жанру рассказа, ставшему под его пером неповторимым явлением в современной русской прозе. В рассказах Евсеева есть всё, что делает литературу по-настоящему художественной и интересной: гибкий, словно бы «овеществлённый» язык, динамичный сюжет, прочная документальная основа, острое проникновение в суть происходящих событий.
Великолепие и нищета современной России, философы из народа и трепетные бандиты, чудаковатые подмосковные жители и неотвратимо манящие волшебством своей красоты женщины – вот герои, создающие особую повествовательную среду в насквозь русских, но понятных любому жителю земли в рассказах и новеллах Бориса Евсеева.
Банджо и Сакс - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
Что же? Внезапная чужеватость немецкой души, становящейся твердой, как сталь, при виде нашей русской безалаберности? Грубоватость германских геополитических устремлений, явно порождаемая нашим слабым хозяйствованием на великих евразийских пространствах?
Мне этого не понять. И потому, вместо поисков логических объяснений, я который раз уже заставляю звучать действительно дивную и великую немецкую речь:
Under der Linden
an der Heide,
da unser zweier Bette was,
da mugt ir vinden
shone beide
gebrochen bloumen unde gras.
Vor dem valde in einem tal,
tandaradei,
shone sanc diu nahtegal…
Но не помогает и чудо стиха! Вот уж и век перевалил на другой, а все буйствует и не уходит из меня та Великая Война. Она обрывается по жилам вниз, как обрывался на сбитом «ястребке» в море близ Анапы еще один мой дядя. Она тяжко подымается с донца желудка, как подымался в 43-м с сивашского дна отец, с простреленными ногами. Она воет в затыкаемых ватой на ночь ушах, как выла на временно оккупированной территории моя мать.
Да еще и чудится при этом нечто странное, а по нынешним временам и просто невыговариваемое: Европа той войны хотела! Всеми своими потрохами, всеми своими промытыми ложбинками, ухоженными замками, изгибами рвов, дырами пивнух! Хотела подсознательно, а затем – сознательно: Может, война казалась ей одной из последних возможностей в грубо-любовном захвате, в жестко-страстном насилии обновить свое стареющее тело? Может, она хотела поражения, а потом возрождения из пепла?
Кажется, так же подсознательно хочет Европа новой войны и толкает к ней нас.
А иначе – откуда хорошо скрываемые, но острые вспышки новой ненависти? Откуда – бомбы и вертолеты? А тщательное замалчивание когда-то образцово налаженного производства сумочек из человечьей кожи и выпячиванье русской (чаще против своих же) жестокости? А плохо прикрытое презрение к нам, варварам, долетающее окриками даже не из центра – с самых тихоумных окраин сегодняшней Европы?
Так что же? Снова будем переливать в Европу (для ее омоложения) свою душу и кровь? Ведь мы тоже страстно любим ее! Хоть многое нас и разделяет.
Что? Да хоть приколачивавшаяся над воротами тех самых лагерей надпись: «Работа делает свободным».
Работа делает рабом! Так! Не иначе! (Если, конечно, о бесконечной и механической, какую нам и готовят, работе речь.)
А свободным нас делает душа и ее легкий, любовный лет над естественной (а не навязанной, залитой лаком комфорта) жизнью.
Но какую тяжесть создает доя душ косных, душ искусственных, выделанных из полиэстера и коттона, присутствие рядом с ними душ легких и слабых, «улётных», не обремененных злобой и мщением!
Дядя не хотел мстить. Он был легок душой.
Не стану мстить и я. Хоть на душе у меня пока еще тяжко, тяжковато.
САДИСЬ. ПИШИ. УМРИ…
Тихо и трепетно мерцает сад, широко и легко спадает с неба вода, многое хочется помнить, и многое забывается, многое хочется забыть, а оно припоминается вновь. Да и не знаешь никогда точно: что надо по-настоящему забывать, что помнить? Начинаешь строку и, кажется, необходимей ее нет ничего на земле, а к концу этой строки уже мелькают перед глазами рваные пятна и зажигается красный фонарь: не надо, не то, стоп! И лучше всего, наверное, когда у рассказа нет ни конца, ни начала, а есть только ощущение: что-то когда-то действительно шло, какая-то жизнь вертелась на кончике пера и языка, билась, трепетала, пела. И вот ты вдруг уцепил, схватил и увидел ее по-настоящему, а не сквозь слёзы, а не боковым, косвенным и равнодушным зреньем, и уже стоит перед тобой на лестнице полутемной беженка, стоит, как сама жизнь, не рассыпается, не уходит. И ты словно со сна, не умея враз выпутаться из внутренних своих мыслешевелений и длиннот, ошалело спрашиваешь:
– Стася? Ты?
Ты еще надеешься, что она скажет: «нет», скажет, что это ошибка, скажет, спрячется в растерзанный гурт, в жалкую толпешку таких же как и сама она, беженцев, подбирающих дряхлыми овечьими губами с грубокрашенных редакционных столов черные, черствые крохи.
Но она отвечает: «Да». И уводит глаза в сторону. И тогда ты вспоминаешь, что видел ее два часа назад, пробегая из секретариата в столовую, видел когда-то золототканые, а теперь желтовато-серые волосы, видел чуть удлиненное лицо с прозрачным, словно точившимся из слоновой кости носом, видел пылающие черным огнем глаза, уставленные на тебя. Видел, но не признал, не вспомнил…
Дни нашей жизни бегут, как эта вода с неба. Пробежали разодранные напополам семидесятые, пролились, как из ведра, гремучие восьмидесятые, бегут, убегают в бездну обезумевшие девяностые… И ты, ежась оттого, что по тебе сбегают сразу два десятилетия, на минуту «выпадаешь из момента» и забываешь, что же сейчас такое за окнами: весна, осень?.. Да, наверное, этого знать и не надо. Потому что сейчас со щек и с губ твоих, со щек и с губ стоящей перед тобой и невыносимо постаревшей за двадцать лет женщины, льется другая вода и другое небо, сбегает другая жизнь, которая кажется тебе сейчас единственно возможной, нужной, и кажется без сомнения истинной. А это, нынешнее твое существование, наоборот, представляется чистой воды идиотством, глупостью высшей марки представляется…
Ты хрипло просишь ее – не жизнь, женщину! – подняться наверх в твой узкий, захламленный несколькими поколениями газетных репортеров и заштатных критиков кабинетик, говоришь и рассыпаешь вокруг себя какую-то несуразицу и дребедень, потому что сказать тебе в сущности нечего. Потому как, – что можно сказать мертвецу, что можно сказать призраку, пусть даже и произносящему в голос: «я живой, я жива». Что?
Ты продолжаешь ее упрашивать, и женщина, скользнув взглядом по драным и травленным своим соседкам, робко глядящим на вас из очереди, движущейся к коридорному столу, – твердо и кажется про себя чему-то мимолетно улыбнувшись, отвечает: «нет». Так же как тогда, двадцать два года тому назад, сказал ей «нет» ты сам. И она, совавшая тебе в руки ключ с нелепо вывернутой головкой, вздрогнула, уронила ключ на землю сквера, сама же быстро его подняла и жалко, и нерешительно, страшась снова получить отказ, но и страшась спрятать ключ в сумочку, держала его навесу.
– Я выброшу его, – просипел ты тогда напыщенно и надменно, не давая ей сделать нового движения.
И после этих слов вся та вопящая из кустов, вся трубящая в хрупкие стеклянные трубочки майская (или уже июньская?) зелень проваливается в тартары, и ты снов оказываешься близ нелепо изломанной очереди, под лестницей, у редакционного лифта. И понимаешь: тогда жизнь истинная кончилась для нее, а теперь – для тебя. Всему своя череда, всему! Будь оно – это «все» – трижды проклято!..
– Профэссия? – подозрительно щурится женщина, сидящая за столом, близ лестницы. Она не может дождаться конца этой муки, беженцы ходят сюда уже год, никто им ничем не помогает, разрешают им лишь порыться в куче тряпья на четвертом этаже, да еще они своим присутствием дают право газете заявлять: «мы никого не бросаем в беде». И выставлять это, где требуется, в нужном свете.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: