Франсуаза Саган - Синяки на душе
- Название:Синяки на душе
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:неизвестно
- Год:неизвестен
- ISBN:нет данных
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Франсуаза Саган - Синяки на душе краткое содержание
Там, где бушуют настоящие страсти, нет места ничтожным страстишкам.
Синяки на душе - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
Постепенно все переплетается, Элеонора и я сама, ее жизнь и моя, и это естественно, я так и хотела, как сможет убедиться мой верный читатель, если сумеет дочитать до конца эту замысловатую писанину. Итак, я оставила Элеонору в телефонной будке, с трясущимися коленями, обнимающую за шею молодого человека, которого она едва знала и которого вдруг оценила неожиданно для себя. Она сразу же пошла на близость с ним и теперь она знает тяжесть его тела, его запах, его дыхание. У Элеоноры нет ничего общего с современными женщинами, вернее, с теми, кого так называют. Она находит, что мужчины неловки, привлекательны, несостоятельны, глуповаты или трогательны. Она насмешливо относится к равноправию. Равный труд, равная заплата — согласна. Тем более, что она все равно не работает. Как это все скучно. Еще она находила, что мужчины очень хорошо спят — некоторые, как собаки (в полглаза), другие — как ежики, сжавшись в комок, или как гордые львы, благородные и храпящие, но всегда, если им хочется, не забывая о том, что они собственники, — они кладут локоть на ваш желудок, и это мешает вам спать. А мы, бедные женщины, глядя в темноту, терпим не ропща, эту тяжесть, такую близкую и такую властную. Или, например, нога, которая часами лежит на вашей, отчего ваша нога в результате затекает, ах да, конечно, да здравствует равноправие!
И только иногда чья-то растерянная рука, беззащитная, как сказал бы Арагон, тянется к вам, детская и нежная, и хватается за вашу. Глаза любви у всех одинаковы, они бывают детские, ребяческие, чувственные, нежные, садистские, полные желания или любовного шепота. Надо ясно понять и заранее представить себе жизнь, когда всегда и все вместе: в постели и в течение целого дня, во время безумных порывов или их полного отсутствия, в тени и на солнце, когда пришло отчаяние или когда вы просто сидите за столом. Если этого не понять, будет очень скверно. Все вот это. То немногое, что мы можем сделать в этой жизни, радуясь ей, о чем можем подумать (или сделать вид) среди нескончаемого глупого кваканья, из которого состоит повседневная жизнь — неотвратимая, несправедливая, просто невыносимая — для тех, кому повезло родиться, единственное, что мы можем сделать, — это хорошо подумать, прежде чем разделить ее с кем-нибудь. Порой я даже хочу, да, хочу, чтобы появился серый стальной самолет и неожиданно послышался рокот мотора, немного громче, чем нужно, и удивленные лица обернулись бы на этот шум, и едва различимый черный предмет упал бы с этого самолета. Чтобы небо разверзлось у нас на глазах, взорвалось нам в уши — пусть будет и безобразный ожог и первобытный крик, смешной в наш век технического прогресса, который вырвется против воли: «Мама! « Единственное, чего я все-таки боюсь — оказаться в момент этого ужаса в пустом доме. Умереть — пусть, но умереть, уткнув нос в чье-то плечо, пока земля взлетает на воздух и гибнет навсегда. Мне кажется, чувство гордости, ощущение безумства и поэзии наполнило бы меня тогда… последняя и единственная возможность знать, что есть у меня крепкий хребет, что я могу бросить вызов, могу страдать за других или от любви, или от чего хотите, и даже Господь Бог ничего не может с этим поделать…
Мысли уносятся куда-то, я сбиваюсь с пути, а потом начинаю тихонько насвистывать. Этим вечером я настроена лирически, после того, как провела два дня в Париже с людьми рассудительными, практичными и так хорошо устроенными в жизни,. что убивают ее с предельной скоростью, прекрасно представляя себе, о ужас, что их ждет. Для них это вовсе не фарс. Поэты всегда были полуночниками, алкоголиками, неврастениками. А что, разве мы тоже должны купить акции фирмы Шелл и стиральную машину и тогда быть уверенными — нас будут уважать до самой старости. И ощущение комфорта в нашей старой увядшей груди? Ну нет! Да здравствует жизнь ночных кабачков, да здравствует радостное или грустное одиночество тех, кто там толпится! Да здравствует лживое и подлинное тепло лживой и подлинной дружбы, которая там царит! Да здравствует фальшивая нежность встреч и да здравствует, наконец, то, что во всем мире совершается постепенно, а у нас, полуночников, — стремительно, галопом: память о чьем-то лице, безумная связь, романтическая дружба, согласие, скрепленное стаканом вина, а не кровью! Мы уже не добрые индейцы. Тогда кто? Усталые европейцы — вот мы кто. А посему вернемся окончательно и бесповоротно к нашим баранам, к моим ягнятам, к моим тиграм, точнее, к моей тигрице, к Элеоноре — в тот вечер она сделала еще одно открытие: она увидела растерянность мальчика и желание ее скрыть— вот каков был этот ребенок, который к двадцати восьми годам из кое-как посаженного семечка вырос в надежду Э 1 французского кино, Бруно Раффета.
Я еду поездом из Довиля в Париж и вижу в окно теленка» мирно пасущегося у сверкающего ручейка. Подальше трое мужчин, сняв рубахи — один белый, будто фарфоровый, другой загорелый» очень красивый — жгут сухую траву (бледное солнце не затмевает их костер, в его лучах пламя кажется не обжигающим, а светлым, будто бескровным… ) Ах, ах, ну что за прелестная композиция на французскую тему! А я бы хотела, чтобы моя жизнь была похожа на длинную классическую французскую композицию: цитаты из Пруста и Шатобриана на каникулах, из Рембо в восемнадцать лет, из Сартра — в двадцать пять, из Скотта Фитцжеральда — в тридцать. Конечно, я и так цитирую, и даже слишком смело. Я уже наработала за свою жизнь целую диссертацию из цитат, поверхностную, правда, сделанную наспех, как у плохой ученицы, из тех, которые ничего не извлекают из этих цитат, если только они не служат в нужный момент их благополучию, самомнению и их радостям. И правда, все мелькало так быстро, что я перестала различать месяцы и годы» а размеренные движения и потухшие сигареты бедняков — косарей показались мне верхом роскоши. Я и себя рассматриваю — тщательно и отстраненно. Но мне кажется, они помнят каждую минуту своей жизни, для меня же — те полгода в деревне, что я работала, превратились в гигантское кружение отдельных мгновений — черные деревья, ранние сумерки, недозрелое яблоко» птицы, поначалу молчаливые и озябшие на фоне светлого неба, потом осмелевшие и громкоголосые, в красных лучах первого весеннего солнца. Можно подумать, я очень чувствительна к временам года (как в той книге: «О, какая осень, о, какая весна»), но в 1971 году, на ледяном катке времени, между двумя этими временами года, не было зимы.
Зная, что у нее очень красивая спина, золотистая и гладкая кожа, Элеонора лежала на животе в чужой постели и рассматривала один за другим причудливые предметы, которые в беспорядке валялись на полу комнаты. Здесь были две деревянные маски, более или менее африканские (скорее менее, чем более), несколько глиняных сосудов, и во всем этом было то, что oона назвала бы чувством вкуса, вернее, идеей вкуса — самого-то вкуса как раз не было. Был инстинкт, а вкуса не было. Он принадлежал к мужчинам, которые почти напролом идут к людям, в которых нуждаются или которые нуждаются в них, или к тем, которые им просто приятны. Что же касается выбора вещей — такие мужчины обычно стоят, опустив руки, подробно интересуются датой изготовления, какими-то рекомендациями, которых никогда не попросили бы у живых людей, потому что они уже знают (инстинктивно) весь curriculum vitae этих людей. Определенная известность Бруно Раффета, как понимающего толк в искусстве педераста, вызывала у нее досаду — ничто не угнетало ее больше, чем склонность к коллекционированию у совсем молодых людей — и это приобретение вещей без разбора, наверняка дорогостоящих, украшало жизнь ее нового любовника довольно странным образом. Она ясно видела, что в этом жилище, якобы эксцентричном, просто отсутствует хороший вкус, здесь нет старшего друга, который устроил бы все как надо, а есть скорее плохой вкус хозяина, который набросал все в кучу, дабы восхитить толпу — либо недоброжелателей, либо невежд. Это заставило ее улыбнуться, но улыбнуться ласково, сострадательно, почти нежно. Он спал рядом с ней, лежа на спине, расслабившись во сне, и на какой-то момент ей стало в глубине души жаль его — как безжалостна судьба хищника! Настанет день, когда очень просто будет пойти ко дну в рыцарских доспехах или утопить себя в вине, наркотиках или бог знает в чем еще; когда этот мужчина, наученный, как дрессированная собака скакать перед телекамерой, по-собачьи опрокинется на спину, суча всеми четырьмя лапами при одной только мысли быть сфотографированным на первой странице, впрочем, как любой из его товарищей по работе. А пока он был прекрасен в утреннем свете, в окружении этого антикварного старья от Бюрма, тем более прекрасен оттого, что эти деревяшки были поддельными, а его кожа по-настоящему юной, и еще оттого, что те жалкие умственные потуги, на которые он пошел, чтобы заполучить настоящие ценности, потерпели неудачу. Через десять лет он станет или бедняком, или неудачником, а может быть, образованным человеком. И он уже не сможет рассчитывать на то, чем владеет сейчас: свежесть кожи, блеск глаз, способность любить, — и на то, чем он обладал в меньшей степени: честолюбие, отсутствие щепетильности, коммерческую жилку, чтобы переходить — если дела пойдут хорошо — от одной стадии к другой, из которых последняя — круг привилегированных. Все это по известным причинам вызывало у Элеоноры насмешку — она с рождения владела всем этим— образованием, элегантностью и, в особенности, незнанием цены деньгам, и она знала, что это — свойство людей особой расы, причем вовсе не «голубой крови» — скорее, что люди, независимо от социального слоя, как принято говорить, всегда готовые вытряхнуть свои кошельки; и ее охватила странная нежность к этому незнакомцу, так щедро наделенному природой. Ни одной секунды она не думала, что он может заставить ее страдать. У него было слишком много козырей, а у нее их почти не было, он еще мог их попридержать, а она отдавала последние, которые еще оставались. В любовных отношениях очень важно иметь в виду, что единственный непробиваемый «панцирь», единственная дальнобойная пушка, единственная мина, которую не обойти, и более того, о ужас, единственная бомба, которую нельзя сбросить на головы других, ибо взрыв ее только продолжит ужасную битву, — это равнодушие. В ее арсенале было достаточно средств, чтобы уничтожить противника на поле битвы; грудь юноши и бока, покрытые золотистым пушком, и в самом деле напоминали засеянное поле; она знала достаточно всяких расхожих правил, чтобы прицелиться прямо в сердце, которое билось рядом с ней. Что же касается бомбы, она постарается ее избежать, она не будет ждать простой короткой фразы, не устаревшей и поныне, этой Хиросимы чувств: «Вы мне надоели». И вот этот-то побежденный победитель, крепко спящий ребенок с белокурыми волосами и прижатой к щеке рукой, как будто он инстинктивно защищался — от нее или чего-то в прошлой своей жизни, которой она не знала, вызвал у нее чувство нежной грусти по отношению к себе самой. Пора было возвращаться к Себастьяну, ее брату, такому далекому и такому близкому, что можно увидеть его во сне, такому неумехе и в то же время способному на все, злому безумцу, но и мудрецу, безразличному человеку, но полному нежности, ненадежному и верному, к этому ходячему парадоксу, единственному мужчине, которого она не просто любила, но который был ей интересен. Она оставила спящего юношу среди молчаливых африканских ликов, искаженных злобой, чересчур застарелой, среди чересчур нового мебельного плюша, оставила его спящим, зная, что он может проснуться очень скоро, поэтому она, подобно героине Кокто, вызвала такси приглушенным голосом — таким голосом просят о помощи священника или любого проходимца, который вас любит. Романтическим голосом сказав в телефонную трубку все, что нужно, она спустилась по лестнице, насвистывая старую мелодию Оффенбаха, мало подходящую к ее настроению, но которая привязалась к ней, поскольку подходила к ритму ее шагов по лестнице. И так же, как Себастьян два месяца назад, она немного прошлась по утреннему Парижу, ослепительно — голубому, думая, как и он тогда, что она выбралась невредимой, забывая при этом, что если она задает себе этот вопрос, значит, уже все не так просто.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: