Андрей Битов - Андрей Битов Пушкинский Дом
- Название:Андрей Битов Пушкинский Дом
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Фолио
- Год:1996
- Город:Харьков
- ISBN:5-7150-0348-2
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Андрей Битов - Андрей Битов Пушкинский Дом краткое содержание
А к российскому читателю впервые пришел только в 1989 году. И сразу стал культовой книгой целого поколения.
Андрей Битов Пушкинский Дом - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
— А это он доволен, что я соврал, а он этого не предугадал. Он ведь если и не каждое мое слово, то движение в целом, вектор — тоже ловит и сличает… Только он меня слишком ценит, переоценивает — оттого никогда не ждет, что я и лажануться могу. Ну вот, и редкое для него удовольствие: не совпало — смешно…
— Модест Платонович!.. — жалобно сказал Лева.
— Модест Платонович! Модест Платонович… — передразнил дед. — назови-ка меня „дедушкой“, выговори…
— Маэстро Платон… — поддразнил Рудик.
— А ты — завистник — молчи! — и дед потрепал Рудика по голове. — Налей-ка всем еще…
Дед был прав: Лева не мог бы произнести слово „дедушка“ — его бы вывернуло от стыда и фальши. „Зачем я тогда сюда пришел?“ — вдруг догадался он. — „К кому? Я же не к нему пришел…“ Он посмотрел на „дядю Митю“ — Коптелова, на Рудика — эти любили деда — вот что он внезапно понял. А он?
Все выпили.
Нас всегда занимало, с самых детских, непосредственных пор, где прятался автор, когда подсматривал сцену, которую описывает. Где он поместился так незаметно? В описанной им для нас обстановке всегда имелся некий затененный угол. с обшарпанным шкафом или сундуком, который выставляют за изжитостью в прихожую, и там он стоит так же незаметно и напрасно, как тот автор, который все видел как бы своими глазами, но только скрыл от нас, где были эти его глаза… Там он стоит, в глухом сюртуке, расплывчатый и невидимый, как японский ниндзя {41} , не дыша и не перетаптываясь, чтобы ничего не упустить из происходящего в чужой жизни, не таящейся от него, из доверчивости, или бесстыдства, или привычки и презрения к нему.
Читая и сличая с жизнью, покажется, что дух общежития и коммунальной квартиры зародился в литературе раньше, чем воплотился наяву, как раз в подобном авторском отношении к сцене: автор в ней коммунальный жилец, сосед, подселенный. Достоевский, наверно, еще и потому лучше всех „держит“ многочисленную, „кухонную“ сцену, что сам никогда не скрывает своей „подселенности“ к героям: он их стесняет, они не забывают, что он может их видеть, что он — их зритель. Эта замечательная откровенность соглядатайства делает ему опережающую время честь. Такая большая, объявленная, условность — истинно реалистична, ибо не выходит за рамки реально допустимого наблюдения. Рассказ от „я“, в этом смысле, самый безупречный — у нас нет сомнений в том, что „я“ мог видеть то, что описывает. Так же не вызывает особых подозрений сцена, решенная через одного из героев, пусть и в третьем лице, но одним лишь его зрением, чувствованием и осмыслением, где, только по одному видимому поведению и произнесенным вслух словам других героев, можно строить предположения о том, что они думают, чувствуют, имеют в виду и т. д. То есть как раз субъективные (с точки зрения субъекта — автора или героя) сцены не вызывают подозрений в реальности изображенной реальности.
Зато сколь сомнительны, именно в этом смысле, объективно-реалистические решения, почитающиеся как раз собственно реализмом, где все выдается за „как есть“, за „как было на самом деле“, путем именно устранения той щелочки или скважинки, в которую подсматривает автор, тщательного ее замазывания и занавешивания. Это и заставляет нас как раз, уже и не по-детски, сомневаться в реальности литературного происшествия. Если нам не объявлена условность, субъективность, частность решения, то еще прочесть из снисходительности, как поаплодировать безголосому, можно, но поверить по переживанию и разделить — представляется затруднительным. Откуда он знает? с чего он взял?.. И если мы не знаем, как было на самом деле, то опыт подсказывает, как не могло быть. Ведь ни у одного человека нет такого опыта, в котором он бы не был непосредственным, хотя бы и пассивным, участником…
Следовательно, никогда, ни при каких условиях, ни для одного человека не происходило действия в общем, объективном, безучастном значении. Выдавать натужную „объективность“ за реальность — достаточно самонадеянно. Сверху может видеть только Бог, если предварительно договориться, что он есть. Но писать с точки зрения Бога позволял себе лишь Лев Толстой, и мы не будем здесь даже обсуждать, насколько правомочны были эти его усилия. Тем более что наш герой назван Левой в его честь, не то нами, не то его родителями…
Приостанавливая разбег, мы хотим еще раз подчеркнуть, что для нас литературная реальность может быть восприняло реальностью лишь с точки зрения участника этой реальности. И что, в этом смысле, то, что принято полагать за оптимальный реализм, а именно: все — „как было“, как бы без автора, — является в высшей степени условностью, причем неоткровенной, не вызывающей доверия формально формалистической. И тогда мы сочтем за реализм самостремление к реальности, а не одну лишь привычность литературных форм и даже норм.
И вот, имея столь похвальную убежденность в том, как правильно, мы стоим в значительном затруднении перед практическим сейчас следованием этой убежденности… Так как мы решаем все через Леву, а то, что с ним произошло в этой сцене и чему он был свидетелем и участником, пока еще, по достигнутому им развитию, не может быть ни узнано, ни расслышано, ни понято им, то растягивать в последовательное изображение то, как он не понял, не услышал и не увидел, является и слишком сложной технически и слишком технической задачей. Мы достаточно это его состояние уже обозначили. Но нам важен в этой главе, важен для Левы, хотя он и не был способен усвоить событие в той степени, в какой это для него важно, — нам важен дед Одоевцев, важен как знак. Поэтому нам отчасти придется отойти от чисто Левиной „призмы“ и откровенно, не выдавая изображаемого за реальность (но и не отказываясь от нее), дать хотя бы знак, не посягая на живого человека…
Тем более что не только неподготовленность Левы нам помеха, а и то, что в этой сцене все пьют довольно много. А по опыту, и своему, и предшественников, можно утверждать, что самое сомнительное и спорное в словесной передаче — это мир ребенка, мир пьяного и мир фальшивого или бездарного: ни то, ни другое, ни третье ни разу не имело достоверного самовыражения, а воспоминания подводят всех. На эти вещи у нас будет всегда свой взгляд, потому что детьми мы себя не помним, пьяными — не запоминаем, а фальшивыми и бездарными — не узнаем.
„Так дети не говорят, так дети не думают“ — столь распространенный упрек пытающимся писать серьезно о детях. Бесполезно доказывать им, что нет, именно так дети говорят, именно так думают — столь убеждены все взрослые, что знают, как… Взрослые, в лучшем случае, всерьез воспринимают свою заботу о детях, но не самих детей. Потому что „взрослым“ и без того достается от жизни, чтобы иметь силы быть столько же серьезными, как дети. Полная мера представления детской серьезности сильно обескуражила бы, обезоружила и обессилила их. Сама природа, что ли, позаботилась об этом барьере? — но это так: сколько ни имей дела с детьми, вряд ли станешь больше знать о том, кто они такие…
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: