Пётр Алешковский - Седьмой чемоданчик
- Название:Седьмой чемоданчик
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Вагриус
- Год:неизвестен
- ISBN:5-264-0098-0
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Пётр Алешковский - Седьмой чемоданчик краткое содержание
Произведения Петра Алешковского всегда отличают острый сюжет и оригинально осваиваемая литературная традиция, будь то «готический роман», сказка, историческое повествование или русская реалистическая повесть с ее пристальным вниманием к «маленькому человеку». В новую книгу вошли широко известное «Жизнеописание Хорька» — история юноши из маленького провинциального городка, который пытается выстроить свою судьбу вопреки всему ужасу и предопределенности «заштатного» существования; и новая проза «Седьмой чемоданчик» — серия рассказов из семейной родословной автора, тонко пронизанная рефлексией самого героя — повествователя. Стремясь разобраться в перипетиях собственной судьбы, он вызывает к жизни «спасительные тени».
Седьмой чемоданчик - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
Да, настроение было не только поганое, но еще и банальное, как белые слоники на полке, как песенка с рифмой «кровь — любовь».
Я уже не читал, я закрывался книжкой от них, от полупустого вагона, вспоминал какое-то окошко в монастыре или доме, похожем на монастырский, холодные деревья сквозь падающий снег, и притягивающее окно с мандариновым светом, как марокканское солнце, и тихий зной среди насупленной Москвы, окно, где кто-то живет. Не знаю кто и знать не хочу.
Я заметил ее, вздрогнул и закрылся серым томиком Акутагавы, пробежал машинально по буквам глазами. Все в порядке — настрой, нота, одна, одинокая, печальная нота вибрирующей струны электронной гитары.
Я не хотел, чтобы меня заметили, но она, слава Богу, и не замечала — тоже читала, что-то толстое и большое, похожее на Толстого, сосредоточенно и, если честно, некрасиво. Лицо ее, анемичное и меленькое, — у всей семьи меленькие лица, — большие серые глаза, а нос крошечный — ну не красавица, несомненно. При случайных наших встречах на ее щеках вдруг расцветает румянец да чуть смеются теплые глаза. Плохо скрываемая лукавая улыбка, немного таинственная и чистая, совсем немного и женственная, дает понять, что не забыто.
Давно — ей было шесть? — я пришел на день рождения к ее брату. Девочка путалась под ногами, требовала внимания, настойчиво, назойливо, — видно было, что избалована и любима, что центр и маленький тиран. Не знаю почему (к столу не садились, ждали последних приглашенных) я принял удар на себя.
Пристроил на колени, начал рассказывать сказку, импровизируя по ходу. Как рассказывал мне дед, как много позже я рассказывал их своим детям. Что-то про Царевну, Дракона и храброго негра Балумбу. Спасенная царевна была ему совсем не нужна. Девицу спешно выдали замуж за придворного фотографа, что умел угодить своим искусством не только королю и королеве, но и главному брадобрею, который, понятно, и правил всей страной. Презренного негра отблагодарили походя и не соответственно его героизму. Но он не обиделся, ушел в эвкалиптовый лес и запел свою песенку.
Девочка сидела смирно и слушала так, что мурашки бежали по моей спине.
Друзья с теплой иронией смотрели на нашу идиллию, и, конечно, родители умиленно и с благодарностью — поминутно заглядывали в комнату. Мы чувствовали себя в центре внимания. Это было приятно. Еще мы чувствовали друг друга — нам было интересно и необычно.
Затем был стол, водка, после — танцы. Братец ее появился неожиданно, оттеснил меня в угол, протянул сестрину руку, маленькую руку шестилетней девочки.
— Она хочет тебе что-то сказать.
— Я люблю тебя, — твердо заявила она и потупилась, но руки не отпустила.
Я распушил хвост. Я топтался в вальсе с малышкой, и опять все переглядывались, и родители млели от счастья. Невинно, чисто, чинно, старомодно, галантно. В ней тогда было столько счастья.
Потом мы не раз встречались. Сперва она всегда говорила: «Помнишь?» «Конечно», — отвечал я.
Сейчас, в электричке, спрятавшись за томик Акутагавы, вперившись в его простой рассказ, я вспомнил, вспоминал и уже не глядел, не подглядывал, просто растворился среди букв, словно сам вошел в книгу и стал героем на далеких островах, и почему-то только молил, чтоб она прошла, не заметила.
Затем отвернулся к окну, считал станции, ей было сходить за две до моей.
Конечно же, она подошла. Коснулась плеча:
— Привет!
Щеки ее горели, как два красных померанца из императорского сада. Вдруг она показалась мне похожей на гейшу из календаря — роскошную, отстраненную, но трогательную и немного беззащитную, ровно настолько, насколько и надо усталому от битв самураю. Книга в руках — толстый том Борхеса, а вовсе никакой не Толстой. Борхес с его холодным умом, настигающий точностью слов, скупым талантом поэта, отрицающего прямую, незащищенную эмоцию, а если и признающего ее, то только как банальность банальности мира, где потемки, и вся культура в прошлом, и лишь мелкие и редкие, подобно отблескам ночного костра, сияют ее отдельные алмазы, как снежинки в волосах женщин нашего вагона. Сияют слегка сквозь мутное стекло, и тают, и растекаются по полу жирными непрочтенными иероглифами неведомых мудрецов.
Две-три фразы ни о чем, о своей семье, о детях — яркая, открытая улыбка при их упоминании, легкая грусть или даже непонятный испуг при упоминании мужа и лукавость, так и не исчезнувшая, при взгляде глаза в глаза.
Ее встречал муж, рядом жался к ноге замерзший здоровенный мышиный дог — у них всегда были в доме собаки. Они приветливо помахали мне, я помахал в ответ. Потом запихнул Акутагаву между мандаринами и сосисками.
Затем шел по запорошенной свежим, глубоким снегом улице, глядел, как просыпаются сквозь желтые фонари белые блестящие кристаллы. Зачем-то вытащил и съел мандарин, а кожуру раскидал вокруг. Она упала в пух и затонула.
Я пошел дальше и уже предвкушал тепло, свет, обязательно желто-оранжевый абажур — у друзей на даче старый и с бахромой. И еще сосиски. Я порежу им кончики крестом, и они станут похожи на щупальцы. Они будут шкворчать на сковородке в очищенном подсолнечном масле, бочкиЇ их запекутся и подрумянятся. Рядом я пожарю картошку, нарежу ее мелко-мелко, у меня есть хороший нож. Форма его повторяет изгиб самурайского клинка, только почему-то изготовлен он в Пакистане, а куплен в Америке под Далласом, в старомодном городе Форт Уорс, в туристической лавке у маленькой, опухшей от сна филиппинки.
Я наброшусь на еду, как проголодавшийся ронин, я буду скрипеть зубами и чавкать — никто меня не увидит. Потом я буду думать об Акутагаве — маленьком японце с маленькой кисточкой в руке, что умел рисовать иероглифы на особой рисовой бумаге. О том, что он был невнимателен к своим детям, о душившем его одиночестве, об аде, что он сам создал, разглядел, разгадал, и о той пустоте, ради которой он в конце концов — отчаявшийся и напуганный — лишил себя жизни.
А затем я стану пялиться на лампочку, вспоминать бабку и, набирая носом оранжевое тепло, подходить, подходить ближе и ближе и падать, падать в спасительный чих. И я знаю, что мне никогда не понять, как они жили, но я буду чихать долго, исступленно, и этого у меня никто не отнимет — это мое, по крови, по наследству, а остальное — чушь и выдумки.
Остальное — банальность или литература, и иногда грани нет, как ни старайся ее прочертить.
Я выйду на крыльцо. Снег угомонится. Будет тихо. Будут сосны, как им и положено: высокие, в снегу. Где-то в кронах проявится луна. Я шепну ей свое, на очень древнем языке. Станет холодно, я пойду спать, а если захраплю, испугаются только мыши.
Декабрь 1996
II
Как я захотел написать об отце Марине Голубовской
Интервал:
Закладка: