Максим Кантор - МЕДЛЕННЫЕ ЧЕЛЮСТИ ДЕМОКРАТИИ
- Название:МЕДЛЕННЫЕ ЧЕЛЮСТИ ДЕМОКРАТИИ
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:ООО «Издательство Астрель»
- Год:2008
- Город:Москва
- ISBN:978-5-17-053109-7
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Максим Кантор - МЕДЛЕННЫЕ ЧЕЛЮСТИ ДЕМОКРАТИИ краткое содержание
Максим Кантор, автор знаменитого «Учебника рисования», в своей новой книге анализирует эволюцию понятия «демократия» и связанных с этим понятием исторических идеалов. Актуальные темы идею империи, стратегию художественного авангарда, цели Второй мировой войны, права человека и тоталитаризм, тактику коллаборационизма, петровские реформы и рыночную экономику — автор рассматривает внутри общей эволюции демократического общества Максим Кантор вводит понятия «демократическая война», «компрадорская интеллигенция», «капиталистический реализм», «цивилизация хомяков», и называет наш путь в рыночную демократию — «три шага в бреду». Книга художественная и научная, смешная и страшная, — как сама наша жизнь.
МЕДЛЕННЫЕ ЧЕЛЮСТИ ДЕМОКРАТИИ - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
Именно так я объясняю письма гусарского полковника: он тосковал по католицизму, оттого лишь, что тосковал по любви. А любви не знал. Это довольно простая разгадка писем отставного военного, и что может быть пошлее, чем гусарская тоска по любви? Он тосковал по католицизму, воплощавшему религиозное чувство — в Прекрасную Даму; он тосковал по католицизму как тоскуют по душевному здоровью: от невозможности слить в один образ окружающие тебя и мелькающие картины. Он томился в отсутствии того сильного чувства, которое слило бы воедино и мир, и небо, и плоть, и страсть. И душевная тоска побуждала его кричать в письмах: «Разве может быть больше, чем одна цивилизация?» Он превосходно знал, что китайская и греческая цивилизации несхожи, ему хотелось выкрикнуть другое: бывает ли больше одной любви? Что есть человеческая цельность, как не единение страсти и добра? Коль скоро эйдос проецируется в сознание человека, разве страсть и вера могут рознится в его душе? И. разве христианский принцип неслиянной нераздельности не говорит о том же? Он тосковал по той любви, что была ведома флорентийцу, он тосковал по католицизму, который устроил бы для него такую любовь. И тогда — он знал — произойдет чудо: образ Дамы, Богоматери и Веры соединятся в одно — но чудо не наступало, и он не обретал крепости, и он кричал в отчаянии, он, гусарский полковник, объявленный сумасшедшим, действительно сходил с ума. По-видимому, главное, про что, собственно, и написаны философические письма, это определение любви через историю; нет, буквально такой фразы в них нет, но и сказанного достаточно, чтоб понять: Любовь есть критерий Истории. И там, где нет Любви, нет и Истории. Но никто не сможет вложить любовь в грудь другого, и католическая дидактика не спасет. И от отчаяния, обретенного им на «обезлюбленной земле» (как назвал ее совсем другой человек, узнавший любовь чересчур близко), гусар проклял эту землю и сказал, что у этой местности нет истории. А истории не было только у него. Потому что история возникает тогда, когда появляется любовь.
Отчизна наша не истории лишена, но большего, чем история. Россия не знает любовных историй, где найти соединение сердец, достойное памяти? Толстой с Софьей Андреевной, Блок с Менделеевой, Пушкин с Гончаровой, Есенин с девками? Разве было что-нибудь на русском языке про любовь написано? Ах, нет же, конечно было, только в России и понимали про настоящую, до крика, до смерти любовь, такую, как у Маяковского. Только вместо имени Лиля надо поставить имя Революция, потому что это ее он любил как любят женщину, соединив в великой традиции земное с небесным. И его предсмертное «любовная лодка разбилась о быт» — это к ней, к Революции. А раз не сложилось, — вышел, хлопнул дверью, застрелился, — и это единственная описанная любовная трагедия, которую знает наша земля. Неужели не мог он рассмотреть в Революции ее толстозадого плебейства с самого начала? Тот же вопрос с успехом задали по поводу Дульсинеи, и едва бакалавр Самсон Карраско открыл глаза Алонсо Кихано, — как рыцарский роман кончился, и с ним жизнь. Так и здесь, — как только у Маяковского появляется любовь, так появляется и история. Нет любви — и истории нет у нашей неказистой тетки — Родины. Больше ее никто так не любил, хотя многие славили, а еще больше народа презирало. За что любить ее — толстую, неказистую бабу? Но думаешь, глядя на нее, убогую: люби мы крепче, она станет краше. Но нет, не становится.
Эта почва менее прочих пригодна для любви, но выбирать не приходится. Я напишу о любви, которая останется навсегда, когда уже сотрется след этих дней, когда песок заметет мой город и улицы, по которым меня несло к тебе. Я напишу так, что через рыхлую Россию и кривую Москву навсегда пройдет твой летящий шаг, твоя прямая походка. Все сразу — и российская мразь, и европейское лицемерие, и счастье, и его невозможность, и то, что переносить вранье нет сил, и то, что правда здесь не нужна, — все это стало нашей историей, твоей и моей любовью. И другой нет. У меня нет иных убеждений, кроме любви — и если приходится говорить о политике или искусстве, то я говорю о тебе, и хочу, чтобы слова были ясны, как твое лицо, чтобы чувства были отчетливы, как твой профиль, чтобы путь был прям, как твоя осанка.
Первую половину жизни я промаялся в поисках Истории, мне казалось, что родные пустыри и степи плющат мою жизнь и раскатывают будущее в тонкий блин, что это внеисторическое пространство — Россия — не может поспеть и ходом мирового духа, растекается грязной лужей. Я все искал, где же тот край, та точка схода, в которой сосредоточена История сегодня? Где надо быть сейчас, куда смотреть? Я пялился в горизонт и не находил такого места, и все мнилось, а вдруг оно за углом? И это пустое томление и пустая маята прекратились, едва я понял, что История — она там, где ты, и другой не бывает. И, поняв это, я собрал силы для единственной работы.
Нет, не борьба с тираном, мне мало этого. Не борьба с Россией и не защита России, мне мало этого. Не за светлое будущее, не за прогресс следует бороться. Не на благо демократии, или отчизны, или Запада, — мне мало этого. Не за цивилизацию против варварства — мне мало этого. За тебя — против любого порядка вещей. Против того, как устроено то, что они называют Историей — мне ли не знать, какая она на самом деле, она моя — и ничья более.
Сегодня, здесь, в этой снулой и нечистой стране с плоскими пейзажами, здесь История. И если сегодня ты смотришь своими твердыми глазами на этот пустырь, значит История сегодня на пустыре. Если сегодня я держу твою руку, значит это время — и есть История. Принято умиляться гегелевскому отождествлению мирового духа с Наполеоном верхом на лошади, но мне не кажется это сопоставление удачным — ни для офицера, ни для духа. Мне больше нравится представлять, что мировой дух (дух истории если угодно) воплощен в женщине. Вольно персонифицировать историю в толстого офицера, но гармоничнее представлять ее в виде красавицы; пусть кто угодно воображает шествие мирового духа как хруст сапог, а для меня это твоя летящая походка.
Я всегда вспоминаю одно и то же: я помню, как окликнул женщину, уходящую от меня, и она обернулась. Она уходила прочь, обиженная, и на ходу, не замедляя шага, повернулась ко мне. Была ночь, но она проходила под фонарем, и полоса света прошла по ее лицу. Она шла так быстро, что свет точно хлестнул ее. Она всегда ходила очень быстро, и когда я однажды спросил ее, почему так, ответила, что от медленной ходьбы устает. Она всегда шла с прямой спиной и откинув голову. Когда она повернулась ко мне, я увидел напряженную шею и твердо очерченное лицо, но следующий шаг уже вынес ее из полосы света. Она была сделана так цельно, что любое движение ее совершалось сразу всем ее телом, словно каждая черта в ней участвовала в ходьбе. Я никогда не видел женщины красивее. Это была ты. Я всегда боюсь, что больше не увижу этого лица, что ты выйдешь из света фонаря и уже не повернешь ко мне голову.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: