Мое состояние распада делает это предположение правдоподобным, левую ногу я, возможно, потерял в Тихом океане, безусловно, и никаких «возможно» на этот счет, я потерял ее где-то у берегов Явы, где джунгли заросли красной раффлезией, воняющей падалью, нет, это уже Индийский океан, я — ходячий географический справочник, неважно, где-то там. Одним словом, я возвращался домой, несколько сократившись в размерах и обреченный, несомненно, сокращаться и далее, до того как смогу вернуться к жене и родителям и, сами понимаете, к любимым деткам и сжать в объятиях, мне удалось сохранить обе руки, крошек, родившихся в мое отсутствие. Я оказался на огромном дворе, окруженном высокими стенами, поверхность которого представляла собой смесь пыли и пепла и казалась приятной, после преодоленных обширных и мрачных пустынь, не знаю, верна ли полученная информация. Я чувствовал себя почти в безопасности! Посреди этого огороженного двора высилась маленькая ротонда без окон, но со множеством круглых отверстий. Не вполне уверенный, что видел ее раньше — так долго я отсутствовал, — я то и дело повторял: Вот то гнездо, которое не следовало покидать, здесь дорогие покинутые терпеливо ожидают твоего возвращения, и тебе тоже следует быть терпеливым. Их был целый рой: дедушка, бабушка, мамочка и восемь или девять детишек. Вперив глаза в щели и обратив сердца ко мне, они наблюдали за моими усилиями. Этот двор, столь долго пустовавший, вновь ожил для них, с моей помощью. Так мы и вращались по своим орбитам: я — снаружи, они — внутри. По ночам, дежуря по очереди, они направляли на меня прожектор, чтобы не потерять из виду. Менялись времена года, дети увеличивались в размерах, облака трупного яда рассеивались, старики испепеляли друг друга взглядами, бормоча себе под нос; Я еще тебя переживу, или: Ты еще меня переживешь! С моим возвращением у них появилась тема для разговора и даже спора, та же, что и раньше, когда я уходил, и даже вновь возник, возможно, интерес к жизни, как и тогда. Время стало меньше обременять их. Не бросить ли ему объедков? Нет, нет, это может сбить его с курса. Они не хотели измерять импульс, стремивший меня к ним. Как он изменился! Верно, папа, и все же нельзя его не узнать. Это они, кто обычно не отвечал, когда к ним обращались, мои родители, моя жена, выбравшая меня, а не кого-нибудь из своих поклонников. Еще несколько раз наступит лето, и он будет среди нас. Куда его поместить? В подвал? Возможно, в конце концов, я нахожусь всего-навсего в подвале? Что заставляет его все время останавливаться? О, он всегда такой, он и в детстве был малоподвижный, правда, бабуля? Да, верно, трудный ребенок, совсем не двигался. Если верить Махуду, я так до них и не добрался, они все умерли раньше, все десять или одиннадцать, их унесло колбасным ядом, в мучительной агонии. Обеспокоенный сначала их пронзительными криками, затем вонью разлагающихся тел, я печально повернул обратно. Но не будем спешить, иначе мы никогда не доберемся. Во всяком случае, это больше не я. Он никогда не попадет к нам, если не сдвинется с места. Похоже, он замедлил движение, по сравнению с прошлым годом. О, последние круги много времени не займут. Моя отсутствующая нога их совсем не поразила, возможно, она уже отсутствовала, когда я уходил. Не бросить ли ему мочалку? Нет, нет, это только собьет его с толку. Вечером, после ужина, когда жена не сводила с меня глаз, бабуля и дедуля рассказывали засыпающим детям историю моей жизни. Сказка на сон грядущий. Один из любимых приёмчиков Махуда как раз и заключался в том, чтобы в подтверждение историчности моего существования фабриковать якобы не зависящие друг от друга свидетельства. Покончив с этим, все дружно заводили церковный гимн «В надежных руках Иисуса», например, или «Светоч души моей, Иисус, укрой меня на своей груди». После чего все шли спать, все, кроме ночного дежурного. Мои родители расходились во взглядах на меня, но соглашались в том, что я был славным малышом, в самом начале, первые две-три недели. И все же он был славный малыш! — этими словами они неизменно завершали свои рассказы. Часто они замолкали, погруженные в воспоминания. Затем один из деток обычно произносил заключительную формулу: И все же он был славный малыш. Взрыв звонкого, невинного смеха тех из них, кого еще не поборол сон, приветствовал это преждевременное заключение. Даже сами рассказчики, оторванные от своих грустных мыслей, с трудом сдерживали улыбку. Затем все поднимались, кроме матери, которую ноги не держали, и пели «Великодушный Иисус, кроткий и нежный», например, или «Иисус, единственный, незаменимый, услышь, как я зову Тебя». Он тоже, должно быть, был славный малыш. Моя жена сообщала последние новости, чтобы было с чем отойти ко сну: Он снова пятится, или: Он перестал чесаться, или: Жаль, вы не видели, как он прыгал вбок, или: Смотрите, дети, смотрите, он стоит на четвереньках, — это, надо думать, стоило увидеть. Затем, как было заведено, кто-нибудь спрашивал ее, приближаюсь ли я, несмотря ни на что, продолжаю ли двигаться вперед — они не могли заснуть, те, кто еще бодрствовал, не убедившись, что я не утратил достигнутого. Я двигался — и иных свидетельств не требовалось. Я так долго уже продвигался, что, и при условии моего дальнейшего пребывания в движении, оснований для беспокойства не было. Меня запустили, так с какой же стати я должен останавливаться, на это я просто не был способен. Затем, перецеловав друг друга и пожелав приятных снов, все засыпали, за исключением дежурного. А что если его окликнуть? Бедный папа, он сгорал от желания подбодрить меня. Держись, мальчик, это последняя твоя зима. Но мысль о моих трудах, о трудностях, которые я взял на себя, удерживала его, он понимал, что сейчас будоражить меня не стоит, момент неподходящий. Но что чувствовал лично я, в то время? О чем думал? Чем? Трудно ли мне было поддерживать в себе боевой дух? Ответ таков, цитирую Мэлона: Я был поглощен ближайшей задачей и совершенно не стремился выяснить, точно или хотя бы приблизительно, в чем она заключалась. Моя единственная трудность состояла в том, чтобы, максимально используя убывающие силы, продолжать, поскольку не продолжать я не мог, сообщенное мне движение. Это обязательство и кажущаяся невозможность его выполнения превратили меня в механизм, полностью исключая всякую игру разума или эмоций, так что в своем нынешнем положении я стал похож на старую надломленную ломовую клячу, не способную даже понять, ни инстинктом, ни из наблюдения, движется ли она к стойлу или прочь от него, впрочем, и безразличную к этому. Вопрос, как подобное возможно, наряду с другими вопросами, давно перестал меня занимать. Столь трогательное положение казалось мне довольно привлекательным, и, припоминая его, я снова задаюсь вопросом, не я ли вращался в этом дворе, как уверял меня Махуд.
Читать дальше