Журнал «Новый Мир» - Новый Мир. № 10, 2000
- Название:Новый Мир. № 10, 2000
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:неизвестно
- Год:неизвестен
- ISBN:нет данных
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Журнал «Новый Мир» - Новый Мир. № 10, 2000 краткое содержание
Ежемесячный литературно-художественный журнал
Новый Мир. № 10, 2000 - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
Он, конечно, в статье упоминается, но как-то проскоком, его не к чему особенно «подключить» в концепции, кроме как к темам «стыда» и «одежды», «кривой рожи и наготы человека»: верно, но по касательной. Между тем, читая цитируемые С. Бочаровым слова Достоевского о «двух демонах» русской литературы, один из которых «все смеялся», напомню автору пушкинский набросок (1821) «Вдали тех пропастей глубоких…», где на отрывочно намеченном фоне ада «Ужасный Сатана хохочет» и который, по всей вероятности, связан с традиционным христианским представлением о «всесмехливом аде» (в то время как Христос никогда не смеется). «Сатана хохочет» потому, что падший мир смешон — ибо он есть профанация Божьего замысла о мире; Сатана хохочет над «кривой рожей» совращенного, соблазненного им человеческого мира.
Эта основа гоголевского юмора — конечно, только исходный момент, от которого тема простирается неимоверно далеко; в ней огромная глубина и сложнейшая диалектика; но без этого исходного момента, может быть, ключевого для понимания проблемы Гоголя и его роли в русской литературе, в статье о «телеологии русской литературы» образуется дыра, зона умолчания — не знаю отчего: от робости — не очень, впрочем, свойственной автору — или от обезболивающей осторожности. Ведь перед смехом мы все беззащитны; а смешны все, и каждый знает про себя — чем.
Умолчание увеличивает дистанцию между автором и его материалом, то бишь между «субъектом» и «объектом», отдаляя и слегка затуманивая тот «горизонт», что «открылся» и о котором сказано в лирическом заключении статьи. «…А это, оказывается, вот что», — говорится там.
«Это концовка рассказа молодого Андрея Битова, — поясняет автор, — и какое имеет она отношение к нашему сюжету? Но почему-то вспоминается».
Инфантьев похоронил жену. И происходит что-то странное: она иногда появляется. «Но Инфантьев как-то странно чувствует, что все нормально, естественно и что в то же время не может быть, все это невозможно, чтобы было еще какое-то „там“».
На кладбище он встречает женщину, приходящую на могилу мужа; она с мужем тоже «общается»: «Он мне помолчит — и мне легче».
«— Вы, наверно, и в Бога верите? — шепотом спросил Инфантьев и осторожно взглянул на голубой купол…
— Да нет, — сказала она. — Я там и не была никогда. — И тоже взглянула на купол.
— Я был. — Инфантьев вздохнул. — Случайно…
— Они живые, конечно, — сказала женщина. — Иначе как бы мы с ними разговаривали?
— Я как-то так не догадался рассудить, — пораженный, протянул Инфантьев.
— Он даже приходит ко мне…
— И к вам?! — воскликнул Инфантьев.»
…………………………………………………………………………….
«Да, так я не думал, — повторял Инфантьев. — Я думал, что это такое? А это, оказывается, вот что».
Этой последней фразой заключение статьи и открывается, и завершается; за нею — весь рассказ: и разговор на кладбище, и герой, советский «итээр» (подумавший, очутившись «случайно» в церкви, что никогда «не был внутри») с фамилией то ли царственной, то ли священнической, но все равно детской; герой, впервые заглянувший, в сердце своем и уме, в самый большой контекст.
Что бы он делал, если бы был филологом?
Почувствовал ли бы, что за колоссальная творческая сила таится там, где «выход к мирам иным» (М. Бахтин)? что именно она, даже и на приличной филологической дистанции, дает то счастье открытия, которое продиктовало благоговейный восторг финала статьи С. Бочарова? Ветер, доносящийся оттуда, дует в паруса исследовательской мысли, вращает крылья ее мельницы; но приближаться к этому «выходу» исследователь избегает (такие «загляды», такой «риск» не в его правилах), а главное — другим не велит.
«Розанов, — пишет С. Бочаров, — создал миф о Пушкине как потерянном рае нашей литературы… „Если „с Пушкиным“ — то движению и перемене неоткуда взяться“, — цитирует он, — зачем движение, если рай?»
Даже на Розанова с его отважным, живым и неготовым знанием век наложил здесь свою печать. Как будто «мудрости века сего» вполне известно все: и что такое рай (то, чего, по апостолу, — «не видел… глаз, не слышало ухо, и не приходило… на сердце человеку…» — I Кор. 2: 9), и что в раю происходит — или не происходит, — и чем этот рай напоминает Пушкина. И о Пушкине тоже все известно: что в нем заведомо нет ни «движения», ни «перемены», нет «истории», увиденной в нем младшей современницей Розанова Цветаевой, одним словом — нет жизни; одна «дивная гармония», сиречь — «рай».
Да сама-то «гармония» — что она такое? И почему именно у Пушкина она так неслыханна, так вездесуща, так тотальна?
«Цель художества есть идеал». Он не сказал: цель художества есть истина; или что она есть добро; или, наконец, что — красота. Сказал: идеал. То есть целостность всего того, что выразимо на нашем языке как конечная цель устремлений человеческого духа. Прекрасна истина, и прекрасно добро, и красота прекрасна; но целого не заменит ни одно из этих трех, мыслимое в отдельности от их единства. Однако в случае искусства, художества именно это происходит — в нашем сознании — относительно красоты. Будучи наиболее явленным предметом искусства (как в науке — истина, в практике жизни — добро), красота часто заслоняет для нас все — и все искусство слова, в первую очередь поэзия, подводится под «рубрику» красоты, и получается и недобро, и неистинно; так примитивный социологизм советского литературоведения украшался декларациями примитивного же эстетизма.
В прозе положение «легче»: в ней «красота» не так выступает на первый план, как в поэзии. И в прозе С. Бочаров — как рыба в воде: ему «красота» тут не мешает. А в поэзии — мешает, оглушает дивной гармонией, не дает услышать — что там в ней, какие струны ее издают, чему мы этою гармонией обязаны.
И выходит большая филологическая дистанция: главное — не человеческое переживание и человеческий голос поэта, а лирическая тема.
И при этом в конце постскриптума заявляется: «Только не открывается глазам друзей Иова поэзия»…
Друзья Иова называются «благочестивыми» (эпитет нелестный в устах С. Бочарова). Словно за благочестие Господь прикрикнул на них — а не за то, что не вникли они в смысл речей Иова, что не сопережили с ним то, о чем он вопиял.
Я не против дистанции, во многих случаях и при определенных целях без нее обойтись нельзя — как и без широких «горизонтов». Но без глубин сочувствия слову поэта — зачем лирика?
В книге «Стихотворная поэтика Пушкина» наш общий друг Юрий Чумаков, сетуя — по поводу моих работ об Онегине (оцениваемых им в остальном высоко) — на «внутреннюю взвинченность нашей культуры», предпочитает то, что «звучит гораздо спокойнее», — «дистанционное прочтение западных пушкинистов». То есть — их подход к Пушкину как научному «объекту». Не отвергая опыта западных пушкинистов, у которых немало специфически ценного (в том числе по причине взгляда совсем уж со стороны, что бывает и полезно), а осмысляя собственный подход, не западный и не спокойный, я не могу не быть благодарен С. Бочарову за напоминание слов из «Авторской исповеди» Гоголя:
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: