Филип Рот - Людское клеймо
- Название:Людское клеймо
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Амфора
- Год:2008
- Город:Москва
- ISBN:ISBN 978-5-367-00627-8
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Филип Рот - Людское клеймо краткое содержание
Филип Милтон Рот (Philip Milton Roth; род. 19 марта 1933) — американский писатель, автор более 25 романов, лауреат Пулитцеровской премии.
„Людское клеймо“ — едва ли не лучшая книга Рота: на ее страницах отражен целый набор проблем, чрезвычайно актуальных в современном американском обществе, но не только в этом ценность романа: глубокий психологический анализ, которому автор подвергает своих героев, открывает читателю самые разные стороны человеческой натуры, самые разные виды человеческих отношений, самые разные нюансы поведения, присущие далеко не только жителям данной конкретной страны и потому интересные каждому. Ко всему прочему роман мастерски построен, возникающее едва ли не с самого начала напряжение неуклонно возрастает, читателю то и дело преподносятся новые сюрпризы, одно за другим стираются „белые пятна“ в биографиях персонажей, демонстрируются новые характерологические черты.
Главный герой романа — Коулмен Силк, интеллектуал, в юности подававший надежды боксер, человек яркий, если не сказать блестящий — из тех, кого принято называть „сильная личность“, — заплативший дорогую цену за то, чтобы построить свою жизнь не так, как следовало бы по всем устоявшимся канонам, а так, как хотелось ему самому. И, кажется, добился своего: он уважаемый профессор, декан, революционным путем „ожививший“ учебный процесс в провинциальном университете, у него энергичная жена и четверо детей (и лишь один из них неудачник), о его тайне никто не знает (и читатель узнаёт далеко не сразу). Однако случается беда: профессора обвиняют в расизме: он якобы оскорбил двух своих чернокожих студенток. Это совершеннейшее недоразумение, нерадивых студенток он и в глаза не видел, его неправильно поняли, но в помешанной на политкорректности Америке ему нет оправдания. Силка травят, он вынужден уйти из университета; не выдержав случившегося, умирает его жена. Травля продолжается и после его ухода — молодая коллега Силка, амбициозная француженка, им же взятая на работу, мстит за свое безответное (и неосознанное) чувство к нему. Однако до того, сразу после смерти жены, он обратился с просьбой к мало знакомому ему литератору — написать книгу о том, как все было на самом деле. Дальше мы следим за настоящим и прошлым Силка глазами этого писателя. Картина разворачивается постепенно, читатель, следуя за героем, совершает путешествие во времени и мало помалу узнает все подробности его жизни. Узнает, что у Силка, которому перевалило за семьдесят, появляется молодая любовница, обучающая его иному, непривычному для него отношению к жизни, когда вещи принимаются такими, как есть. Узнает все про нее и про ее бывшего мужа, „сдвинувшегося“ ветерана вьетнамской войны, который и поставит трагическую точку в повествовании. Узнает и самую главную тайну Силка: профессор, называющий себя евреем, обвиненный в расизме, на самом деле… светлокожий негр, сознательно отрекшийся от своей крови, чтобы никогда не услышать в свой адрес даже беззвучного „ниггер“.
По роману был снят фильм („Запятнанная репутация“, 2003) с Энтони Хопкинсом и Николь Кидман в главных ролях.
Людское клеймо - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
Вся жизнь, весь ее спектр. Когда? Раньше. До модернизации. До того, как отменили изучение классики. До того, как перестали вручать выпускникам конституцию. До того, как в колледжах ввели программы для отстающих. До того, как придумали месячный курс афроамериканской истории. До того, как проложили парковую дорогу и двести восьмидесятое шоссе. До того, как стали травить профессоров за слово „духи“ и тому подобное. До того, как она начала ездить за продуктами в Уэст-Ориндж. До того, как все изменилось — в том числе Коулмен Силк. Раньше было лучше. И никогда, сетовала она, старое не вернется — ни в Ист-Ориндже, ни в остальной Америке.
К четырем часам, когда я повез ее в „Герб колледжа“, где она остановилась, послеполуденный свет стремительно пошел на убыль, небо заволокли тяжелые тучи, подул резкий ноябрьский ветер. Утром, когда хоронили Коулмена, — и предыдущим утром, когда хоронили Фауни, — была чуть ли не весна, но теперь все предвещало близкую зиму. Зиму на высоте тысяча двести футов. Принимайте гостью.
Возникшее у меня в этот момент побуждение рассказать Эрнестине про жаркий, клонящийся к вечеру летний день всего четыре месяца назад, когда Коулмен повез меня на молочную ферму посмотреть на Фауни, занятую дойкой, — или, точнее, посмотреть на него, смотрящего на Фауни, занятую дойкой, — я тут же и подавил, для чего особой мудрости не понадобилось. Пробелы в своем видении жизни Коулмена Эрнестина отнюдь не жаждала восполнить. При всем своем уме она не задала мне ни единого вопроса о том, как он жил последние месяцы, не говоря уже о возможных причинах его гибели при таких необычных обстоятельствах; хорошая, порядочная женщина, она тем не менее предпочитала не знать подробностей ситуации, приведшей к его смерти. Не задумывалась она и о том, есть ли связь между мятежным поступком, которым он в молодости отделил себя от семьи, и яростной решимостью, с которой он сорок с лишним лет спустя порвал все отношения с Афиной, став парией и отступником. Не то чтобы я был уверен в существовании такой связи, соединившей накоротко одно решение с другим, но почему не поговорить об этом и вместе не подумать? Как вообще мог возникнуть человек, подобный Коулмену? Что он такое был? В чем было больше истины — в его представлении о самом себе или в представлении других о том, чем ему следовало быть? Можно ли в принципе задавать такие вопросы? Но понятия о жизни как о чем-то таком, чья цель нам неведома, о мысли и обычае как о силах, порой друг другу враждебных, о человеческом обществе, склонном видеть себя в совершенно ложном свете, о личности, которая не укладывается в определяющие ее социальные рамки и даже видит в них нечто поистине нереальное, — словом, какие бы то ни было трудности из тех, что изнуряют наше воображение, лежали, судя по всему, за пределами ее непоколебимой верности своду проверенных временем правил.
— Книг ваших, должна признаться, я не читала, — сказала она мне в машине. — Я сейчас больше налегаю на детективы, в основном английские. Но теперь, как вернусь домой, обязательно что-нибудь прочту.
— Вы мне так и не рассказали, кто такой был доктор Чарльз Дрю.
— Доктор Чарльз Дрю, — объяснила мне она, — изобрел способ предотвращать свертывание донорской крови. Потом он попал в автомобильную катастрофу, но в ближайшую больницу не принимали цветных, и он умер от потери крови.
Вот и весь наш разговор за те двадцать минут, что заняла поездка в город с моего холма. Поток открытий иссяк. Что Эрнестина могла сказать, она сказала. Злая шутка, которую судьба сыграла с доктором Дрю, приобрела благодаря сходству со злой шуткой, которую она сыграла с Коулменом, символическую значимость, тревожившую ум при всей своей непостижимости.
Я и нарочно не смог бы выдумать ничего, что сделало бы Коулмена более загадочной для меня фигурой, чем это разоблачение. Зная теперь „все“, я ничего не знал: рассказ Эрнестины вместо цельного его портрета создал представление о личности не только непонятной, но и несвязуемой. В какой мере секрет влиял на его будничную жизнь, какое место он занимал в его повседневных мыслях? Превратился ли с годами из „горячего“ секрета в „остывший“, а затем и позабытый, в нечто маловажное, в отдаленное последствие давнего пари с самим собой, вызова, брошенного самому себе? Подарил ли ему этот поступок приключение, которого он искал, или сам поступок и был приключением? Что было важнее — удовольствие от обмана, от фокуса, от путешествия по жизни инкогнито или возможность отгородиться от прошлого, от связанных с ним людей, от расы, с которой он ни душевно, ни формально не хотел иметь ничего общего? Можно ли все свести к желанию обойти социальные преграды? Был ли он просто-напросто одним из тех американцев, что, следуя великой традиции пионеров, принимают демократический вызов страны и выбрасывают свое происхождение за борт, если оно мешает поиску счастья? А может быть, здесь нечто большее? Или меньшее? Насколько мелочны были его мотивы? И насколько патологичны? А если и то и другое — что из этого? А если нет — что тогда? На склоне его лет, когда мы познакомились, был ли секрет примесью, лишь слегка подкрашивающей бытие человека во всей его полноте, или, наоборот, „полнота“ его бытия была всего-навсего примесью в безбрежном море пожизненного секрета? Ослаблял ли он когда-либо бдительность — или вечно был настороже? Справился ли он когда-либо с тем неоспоримым фактом, что он справился — что, сделав то, что сделал, он может жить на свете в полную силу, выглядеть в глазах каждого совершенно естественно, несмотря на перемену кожи? Допустим, в какой-то момент новая жизнь перевесила и прежняя отступила — но преодолел ли он полностью страх перед разоблачением? Когда он пришел ко мне в первый раз, обезумев из-за внезапной смерти Айрис, воспринятой им как убийство, и вновь ощутив в самый миг ее кончины глубокую преданность этой устрашающей женщине, с которой он сражался всю жизнь; когда он вломился ко мне, одержимый сумасшедшей идеей, что, раз она умерла, я должен написать книгу в его поддержку, — не было ли само это помешательство чем-то вроде зашифрованного признания? „Духи“! Пасть жертвой слова, которого теперь даже не употребляют! Угодить в эту ловушку означало для Коулмена все опошлить — всю его изящно выверенную, изощренно выстроенную ложь, всю его жизнь. „Духи“! Смехотворная профанация шедевра, каким было его на вид обычное, а по сути уникальное в своей утонченности существование, наружно почти лишенное чего-либо превышающего меру, поскольку вся чрезмерность лежала внутри секрета. Неудивительно, что, обвиненный в расизме, он взвился до потолка. Выходило, что всем его достижениям грош цена. Неудивительно, что любые обвинения заставляли его взвиваться до потолка. Главный его проступок намного превосходил все, что ему вменяли в вину. Он сказал слово „духи“, он завел любовницу вдвое его моложе — детский сад! Школьное ябедничество! Жалкие, мелкие, смехотворные прегрешения по сравнению с тем, что совершил на своем пути вовне этот человек хотя бы по отношению к собственной матери, которой он, выстроив в уме некую героическую концепцию своей жизни, сказал: „Все. Кончена любовь. Ты мне уже не мать и никогда ею не была“. Кто способен на такое, тот не просто хочет быть белым. Он хочет доказать себе, что способен на такое. Тут больше чем желание насладиться свободой. Тут что-то из „Илиады“ с ее жестокостью, из любимой книги Коулмена о хищном начале в человеке. Каждому убийству в ней присуще свое неповторимое качество, каждое превосходит свирепостью предыдущее.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: