Ольга Седакова - Три путешествия
- Название:Три путешествия
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Новое литературное обозрение
- Год:2013
- Город:Москва
- ISBN:978-5-4448-0056-0
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Ольга Седакова - Три путешествия краткое содержание
«Путешествие в Брянск», «Путешествие в Тарту» и «Opus incertum» — это путешествия во Время. Покидая Москву, поэт открывает читателю вид на эпоху. Из провинциального Брянска — на время советских 70-х, из уже «не нашего» Тарту — на Россию 90-х, из Сардинии — на время общей политкорректности и нашего от нее убегания. Как быть со злом своего времени, что с ним делать, как быть с собой? Новое место — это точка зрения, необходимая дистанция, чтобы бескомпромиссно взглянуть назад вглубь, на себя. Тонкая прихотливая выделка письма Ольги Седаковой, ее печаль и юмор позволяют приблизить к глазу драгоценные кристаллы опыта одной человеческой души. Ее фразы незаметно, но настойчиво отмежевываются от привычного построения и течения смысла и в своей магической оптике открывают вид на предметы очень новые для мысли и понимания, завораживающе красивые. Но по сути — все три путешествия, выполненные в форме писем другу, это глубокая апология жалости, это просьба о милости к нам всем, с которой много лет назад началось первое и которой недавно закончилось третье из странствий поэта.
Три путешествия - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
Юрий Михайлович говорил на этом языке. Кланялся ли он при встрече или подавал пальто, брал мел у доски или опускал нож и вилку, начиная за столом какой-нибудь очаровательный анекдот о нравах восемнадцатого века, каждый жест его был окружен быстрыми пучками света, как вокруг хрустальной призмы. Эта танцевальная, фехтовальная огранка жестов — как и навык легко шутить, как бы придерживая смысл фразы, не давая ему рухнуть на собеседника всей тяжестью, — все это изящество приобретало особую значительность рядом с его взглядом, не по-светски умным и печальным. Он не любил шутовства и не терпел тени разнузданности. Если кто-нибудь не понял этого сразу… Картель. Выйдем, сударь! Глядя, как он слушает стихи или музыку, я вновь убеждалась в том, что благородство и одаренность рождаются из простодушия и состоят из простодушия, и лукава и недоверчива только посредственность. Как все печально.
Люди шли и шли. Светская церемония, силой давней университетской традиции приподнятая до какого-то другого, не храмового благочестия, pietas. Где-то — для нас в чужой дали — она уходит в монастырскую твердь Европы, во всеобщую латинскую образованность, раскинутую, как шатер, над народными наречиями. Клирики, потом клерки, миряне, но не совсем: посторонние сословным, политическим, имущественным, национальным интересам. Служители свободных искусств, единого прекрасного жрецы. Этого в России не было: в России все, не только ученые и поэты, но и монахи-затворники, служили России. И вот что удивительно: страна, которой все ее жители так самозабвенно служат, отложив прочее на потом, находя в этом свое первое и священное призвание, должна была бы стать самой счастливой, самой ухоженной страной в мире! И что же: там, где философ занят истиной, а не Германией, или живописец — светотеневыми эффектами, а не Францией, и никто не клянется, что и себя, и дар свой, и деток — как в сказке «Тараканище» — принесет в жертву Родине, там и страна получается покрепче и поопрятнее… Господа! друзья! Вы не заметили? что-то не так вышло у нас с этим служением…
Хлебнув из вселенской Иппокрены, возвращались на служилую Русь люди восемнадцатого века, которых так хорошо знал Юрий Михайлович.
Как в волшебном фонаре, огонь свободного ума, бескорыстного служения Музам и ясного гражданства — и, конечно, дружбы, венца всему — был перенесен в царскосельский Лицей. О, Дружба, вершина классического счастья! «Между низкими дружба невозможна; порочные не дружат, они вступают в сговор», утверждал Стагирит. Дружба, солнце в зените, ключ гармонии, зеленый холм, на который волен взойти каждый, в ком есть чувство и честь: из пещеры уединения, из погреба кровных связей, из трясины обоюдовыгодных знакомств, из морозилки казенных отношений и даже из пламени любовной страсти. Здесь, под солнцем дружбы, на ее открытом воздухе он найдет себе все: и новое уединение, и другую кровь родства, и другую выгоду, и другую службу.
Бог Нахтигаль! дай мне судьбу Пилада
Иль вырви мне язык: он мне не нужен.
И в самом деле, зачем язык, если в дружбе отказано? Разве не дружба — родное пространство речи? во всяком случае, речи украшенной и обработанной. Любовь обходится без слов и не очень им верит.
На старом добром структуралистском жаргоне наша гуманитарная элита в советском обществе исполняла культурную функцию дворянства — как понимал эту функцию Пушкин:
«Чему учится дворянство? независимости, храбрости, благородству (чести вообще). Не суть ли сии качества природные? Так, но образ жизни может их развить, усилить — или задушить. Нужны ли они в народе так же, как, например, трудолюбие? Нужны, ибо они sauvegarde трудолюбивого класса, которому некогда развивать сии качества».
И венец сих качеств — дружба, аристотелевская, томистская дружба, которую в нашем веке знала Ахматова («Души высокая свобода, Что дружбою наречена») и воспел Эзра Паунд («Здесь место дружбы. Здесь земля священна»), вещь, неведомая варварам и рабам. Структурализм созидал дружбу, и это значило не меньше, чем труды эрудиции и эвристический дар.
Но как странно звучит Бах. Как печальна, в конце концов, эта возвышенная задумчивость. Как дым, который стелется по земле. Серьезное и честное размышление обо всем, кроме невозможного. Странно. Кажется, впервые мне так явно слышится, что в Бахе — страшно сказать — нет и не предусмотрено взрыва чуда, что эта звуковая сила движется в замкнутых руслах. Или так: что он проходит вдали: в дали высокой и строгой, но самого близкого, самой сильной и секретной мембраны сердца не касается. Может быть, с такой же далью —
И даль пространств, как стих псалма —
могучей и сумрачной — отеческой — далью остался бы Рильке, если бы он не встретил того, что назвал Россией…
Плачу и рыдаю, вот что касается близи: невозможного, безумного, недозволенного. Житейское море… Человек склоняется над собой, как мать, и плачет по себе, как младенец, не от боли, не от страха, не от горя, а просто от плача, плачет от плача, потому что все плач, все последнее целование и последняя царская почесть, и это чудо как хорошо в конце концов. А може ecu человецы пойдем надгробное рыдание творяще песнь… [6]
Понятно. Все это потому, что нет панихиды. Вот что превратило для меня Баха в сумрак и стелющийся дым — или в сушу, которая не знает прикосновения прибоя. Но почему Рильке? Ах да, «Смерть поэта», о лице и маске:
Лицо его и было тем простором,
Что тянется к нему и тщетно льнет,
А эта маска бедная умрет,
Открыто предоставленная взорам…
Юрий Михайлович не знакомил публику с собственными стихотворными опытами; не знаю, существуют ли они. Но теперь, издали, мне кажется, что лицо его было таким, как представлял себе Рильке лицо Поэта:
Лицо его и было тем простором…
Не простором природного ландшафта, как у Рильке, но простором истории, человеческого творчества, с его холмами и реками, над которыми тоже звезда с звездою говорит. И этот простор как будто сам тянулся к нему, и в устной и письменной речи Лотмана слышалось, что это они, его герои и собеседники, первыми обратились к нему — и через него к нам — с проснувшейся надеждой быть заново услышанными. Текст, говорил Юрий Михайлович, выбирает себе читателя; можно добавить: выбирает и собирает:
Сбирайтесь иногда читать мой список верный.
Мы с радостью собрались — и долго слушали.
На кладбище сыновья и ученики кидали лопатами зимнюю землю. Почему-то играл плохой скрипач. Что-то совсем неподходящее, чуть не танцевальное. Гриша смотрел на происходящее из своего буддийского колодца. В его взгляде земля и люди и все, что эти люди делали, переворачивалось и плавало, как в камере невесомости.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: