Александр Гольдштейн - Расставание с Нарциссом. Опыты поминальной риторики
- Название:Расставание с Нарциссом. Опыты поминальной риторики
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Новое литературное обозрение
- Год:2011
- Город:Москва
- ISBN:978-5-86793-915-1
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Александр Гольдштейн - Расставание с Нарциссом. Опыты поминальной риторики краткое содержание
Первое издание книги «Расставание с Нарциссом» замечательного критика, писателя, эссеиста Александра Гольдштейна (1957–2006) вышло в 1997 году и было удостоено сразу двух премий («Малый Букер» и «Антибукер»). С тех пор прошло почти полтора десятилетия, но книга нисколько не утратила своей актуальности и продолжает поражать не только меткостью своих наблюдений и умозаключений, но также интеллектуальным напором и глубиной, не говоря уже об уникальности авторского письма, подчас избыточно метафорического и вместе с тем обладающего особой поэтической магией, редчайшим сплавом изощренной аналитики и художественности.
Расставание с Нарциссом. Опыты поминальной риторики - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
Сегодня, в начале декабря девяносто четвертого, я проснулся от шума дождя и ноющей боли в сердце, которое мигом учуяло смену тель-авивской погоды, давление обложного белесого неба. К тому же мне снилось, что в начале декабря я умру. Возможно, так и произошло, ведь начало этого месяца закончится лишь через два-три дня. Что сновидение было связано с Мельниковым, я догадался уже днем, возвращаясь с базара, когда ко мне подошла немолодая замызганная марокканская проститутка и попросила мандарин. Клементина, клементина, блеяла она, согнувшись и тыча пальцем в прозрачный пакет, ма еш, мотек, ма еш. В этот момент она считала необходимым проявить ко мне участливое дребезжащее внимание, выказать не сексуальную и рабочую, но душевную заинтересованность — большую, нежели того требовала ее роль уличной попрошайки: пока я доставал мандарин, она старалась смотреть мне в лицо, а не в руки, ободряюще улыбалась и даже чему-то сопереживала. А получив, мгновенно уковыляла прочь в приморские восточные трущобы, разбрасывая отдираемую кожуру, оранжевые лепестки. Тут опять пошел дождь, я вспомнил сон, мельниковское в нем присутствие неподалеку от смерти и еще то, что больше о Сергее уже никто не напишет и впору начинать воспоминание заново, оттолкнувшись, допустим, от нижеследующего фрагмента, который Сергей прочитал мне однажды в оригинале, чтобы я оценил хотя бы звучание: «Затем плыли они по Евбейскому морю, каковое море Гомер почитает весьма опасным и коварным, но на сей раз оно, вопреки времени года, было спокойно. Говорили об островах, ибо множество знаменитых островов попадалось им на пути; говорили также об искусстве кораблестроения и кораблевождения, ибо в плавании такие речи уместны. Однако же Дамид был недоволен этими разговорами: одних собеседников он прерывал, другим мешал спросить, — и Аполлоний, поняв, что желает он порассуждать об ином предмете, сказал: „Почему, Дамид, любой вопрос ты рвешь в клочки? Ведь не потому отвергаешь ты наши беседы, что тебя мутит от качки, и не потому, что плаванье тебе досаждает: сам видишь, как море стелется навстречу кораблю и погоняет его. Почему же ты сердишься?“ — „А потому, что мы болтаем обо всяком вздоре и ворошим старье, хотя куда уместнее потолковать о важнейшем предмете, который просто ломится в беседу“. — „Что же это за предмет, из-за коего ты все прочее зовешь вздором?“ — „С Ахиллом повстречался ты, Аполлоний, с самим Ахиллом! И хотя ты слышал от него многое, нам неведомое, ты ничего не рассказываешь и даже не описываешь, как он выглядел, а вместо этого только и говоришь, что об островах, да о судостроении“. — „Ежели не сочтут меня хвастуном, — ответил Аполлоний, — то я расскажу обо всем!“» (Флавий Филострат. «Жизнь Аполлония Тианского»).
ЛИТЕРАТУРА СУЩЕСТВОВАНИЯ
(вместо заключения)
Поздние и предсмертные статьи Александра Блока сейчас интересней его стихов. В последние годы жизни Блок оставил просодию, покинул «дикую область ветра и гармонии», где ему не было равных, уверяя, что после «Двенадцати» уже не улавливал музыкального гула, из которого рождалась его поэзия. Никто не вправе оспорить эту версию поэтической немоты, но почему бы не предположить, что печальное объяснение было эвфемизмом еще более тяжелого осознания: стихи как форма освоения мира этот мир уже не цепляли, как прежде, не рвали его до крови крючьями, а безопасно, бесследно, бесплодно скользили по касательной существования. Чрезмерно условные по природе, они были отрезаны от прямоты — той единственной, что могла совпасть с временем после конца света. Им больше не было места, и они ушли, отбив удары в прощальной поэме: не считать же прощанием погребальную канканную припрыжку оды на взятие Пушкинского дома, перед которыми (одой, припрыжкой и домом) застываешь столпом в столбняке, или финальные книги стихотворных отходов, ознакомившись с коими, Сергей Бобров, добивая, писал, что отныне Блока больше нет.
На место стихов пришли статьи. Но это были не статьи. В них поражало отсутствие общего с прежней его публицистикой, критикой, нормальной журнально-газетной работой знаменитого автора лирики и поэм, умевшего переключаться на прозу. Это было голое мясо признаний с непредставимой акустикой и неизвестными результатами речи. Попытка публично освободиться от кожи, как от стесняющего тряпья, оставив себе только голос и сложенные в рупор ладони — другого материала под рукой уже не было. Максималистские проповеди, нагорные речи, риторика и софистика в пользу Революции, все то, что, по мнению Эйхенбаума и стольких других, так ему не шло, а сейчас-то мы видим: шло еще как. В том и состояла задача перманентной Революции (иной революции, если она хочет остаться собой, не бывает, я это говорил в тексте о Маяковском), чтоб написать «Катилину», — не в замене же продразверстки налогом был смысл эпохи. «Катилина» равен замыслу Троцкого испепелить Запад обходным индийско-афганским маневром, отрезав от пирога метрополий колонии, или пророчествам Мирсаида Султан-Галиева, который воочию видел, что при удачном стечении обстоятельств европейские города могут пасть под ударами окраинных орд чернокожих. Во всех этих текстах, а они так и остались буквами на бумаге, была фантастическая трагедийная музыка времени, и, возможно, Блока не покоробило бы такое сближение, он ведь мыслил рядами, сопоставляя искусство с религией, мечтая о синтезе, который упразднит наконец «неслиянность».
Это были не статьи. Скорее — Слова в архаическом значении Слов. Вверх и вниз от надежды к отчаянию и спокойствию, когда уже солнце не светит и ничего не растет. Призывы, признания, исповеди. И среди них одно необычное мемуарное сочинение, «Дневник женщины, которую никто не любил»; перескажу его вкратце, по памяти, чтоб не цитировать в больших дозах. Автор вспоминал, что однажды осенним, изжелта-черным петербургским днем к нему на квартиру явилась странная особа — крошечного роста, нищенски одетая, дурно пахнущая пожилая женщина, принесшая с собой грязные клеенчатые тетради своего дневника. Она никогда не читала поэта, но знакомый студент подсказал, что в России этого рода писания могут оценить только Розанов и Блок. Она вообще не читала художественного, попробовала раз Достоевского и Леонида Андреева, да оставила из-за трудности и нахлынувших переживаний, к тому же она привыкла вникать в каждое слово, а их оказалось так много. Ну разве что «Крейцерову сонату» одолела, поняла ее, но потом выяснилось, что зря: Толстой, сказали ей после, — за брак.
Целыми днями просиживала она дома, занимаясь обдумыванием своих психических состояний; когда она завершит эту работу, соберет воедино разнообразные переживания, ее душа — душа человека — будет познана до конца. Она могла хоть кого отпугнуть своей темной, почти бессмысленной бабьей болтовней, временами покушавшейся на что-то более умственное, вроде спиритизма; суетливыми ужимками, иногда напоминавшими попытки кокетничать; дурным запахом; южнорусским выговором, неприятным для петербуржца, но клеенчатые тетради остались на рабочем столе Блока и наконец были извлечены им из-под книжных завалов. Почерка в дневнике не имелось. В нем было содержание. Вырвавшееся на волю несчастное сознание предстало тут во всей наготе. Сочинением и тем более книгой это нечистоплотное жалкое варево нельзя было назвать и при самом горячем желании. Но это был, так сказать, «человеческий документ» — слова употребленные Блоком. Он даже предпринял усилие издать неудобочитаемый текст; ничего у него, правда, не вышло. И помнил о нем так долго, что и в революцию не забыл. Напротив, революция обновила память, как обновила она все на свете, не обойдя стороной и словесность, не пощадив ее пакостных иерархий значительного и никчемного, от века предназначенного для помойки. Она и здесь навела социальную справедливость.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: