Борис Васильев - И был вечер, и было утро. Капля за каплей. Летят мои кони
- Название:И был вечер, и было утро. Капля за каплей. Летят мои кони
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:АСТ, Астрель
- Год:2010
- ISBN:нет данных
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Борис Васильев - И был вечер, и было утро. Капля за каплей. Летят мои кони краткое содержание
Какими бы тяжелыми ни были времена, важными политические события, — главным в прозе Бориса Васильева остается человек с его страхами и безрассудством, низостью и благородством. "Век двадцатый — век необычайный" — ему и посвящены произведения, вошедшие в эту книгу: роман о революции 1905 года "И был вечер, и было утро", повесть о Катынском расстреле "Капля за каплей", автобиографическое повествование "Летят мои кони…".
Содержание:
И был вечер, и было утро
Капля за каплей
Летят мои кони
И был вечер, и было утро. Капля за каплей. Летят мои кони - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
Он вздыхает, перекладывает чемодан в другую руку. Но я отбираю чемодан, я уже не ребенок, а взрослые сами таскают свой багаж.
— Так решил? Ну-ну, тогда молодец. Тогда будем жить а?
— Будем.
— Учиться хочешь или работать?
Я прикидываю. Чемодан тяжелый, я часто меняю руки. Честно говоря, мне следует учиться. Этого хотел отец и мама, и я обязан. Но кто теперь будет меня кормить?
А дядя Сережа — будто слышит:
— Мы с женой, тетей Клавой, одни, так что не стесняйся. Кому счастье, кому несчастье, кому горе, а нам… Да. Решай сам. Как решишь.
— Надо бы семилетку
— Надо — значит, надо, а там поглядим. Это даже проще: тетя Клава в гороно на важном посту, а я учительствую. Историю преподаю с прошлого года. До этого обществоведение, а теперь вот историю. По учебнику Панкратовой. Да. Так что до сентября отдыхай, обвыкайся, а там… Значит, сирота, из детдома сбежал. Это так нужно, понимаешь? Классовая борьба обостряется с каждым годом, и жить надо проще.
— Я из Крыма, дядя Сережа. Папа и мама от голода… меня в детский дом. А я оттуда сбежал. К вам.
Секунду он смотрит на меня полумертвыми глазами, потом вдруг обнимает, двумя руками прижимая к груди мою голову. Крепко-крепко.
Улица Декабристов, дом два дробь шестьдесят один. Пройдя длинные, под всем домом, сводчатые ворота, налево — полуподвальная комната с единственным окном вровень с землей. Бывшая дворницкая, вход прямо со двора, маленький тамбур, где когда-то хранились дворницкие орудия производства, а теперь наши дрова. И еще — личный водопровод. Это — большое удобство: собственная вода под боком, хотя все остальные удобства — во дворе.
Комната длинная и узкая, всегда полутемная или темная абсолютно: солнце сюда не заглядывает. Старый письменный стол у окна, две полки с книгами, колченогий обеденный стол, несколько стульев и моя клеенчатая кушетка. Тетя и дядя спят за шкапом у дальней стены.
Тетя Клава — худенькая, стриженная под "совслужащую", в неизменных кофтах: темно-коричневная- для службы, темно-синяя — для дома. Вечерами хлопочет у примуса, раздраженно стуча крышками кастрюль, утром спешит на службу. И дядя — в школу, тоже утром. И я весь день один. Мои дела: убрать комнату, сходить за продуктами. Зимой к этому прибавятся дрова для печки, но пока — лето.
Ни в нашей комнате, ни даже во дворе не определишь времен года. В комнате и в июле сыро и прохладно, а двор — без единой травинки. Мощеный крупным булыжником квадрат, с трех сторон замкнутый массивными трехэтажными корпусами, с четвертой — громоздкими сараями. Во двор выходят тылы хлебопекарни, продуктового магазина и Дома ответработников. С раннего утра во дворе колют дрова, разгружают подводы, и время здесь постоянно, неделимо на лето и зиму, весну или осень. Оно подчиняется только ритмам труда, по которым живет двор. И в том дворе я пока никого не знаю, хотя видел ребят издали.
— Знакомиться не торопись, — наставляет дядя. — Пусть сначала приглядятся, попривыкнут.
Второй вечер. В первый я рассказывал, что знал. Командировка, в которую отец уехал еще в марте, путевка для мамы и меня в Коктебель, военный комендант станции Джанкой, моя ночная пересадка на поезд в Смоленск.
— Почему комендант отпустил их без сопровождающего?
Это — не ко мне: к дяде. И дядя неуверенно пожимает плечами:
— Может быть, так положено, Клавочка? Дети за родителей…
— Ерунда! — тетя сурово ставит точку. — Больше не вспоминаешь. И никому не рассказываешь.
— Никому, — тихо и очень серьезно подтверждает дядя. — Никогда. Ни под каким видом. Иначе…
Он беспомощно разводит руками, включая в объятия худенькую, никогда не улыбающуюся тетю Клаву, меня, длинную сырую комнату со всеми ее мокрицами, крысами, тараканами и клопами.
— Я понимаю. Крым, голод, детдом.
— Поменьше, поменьше, — строго говорит тетя.
— Что поменьше?
— Крым, детдом — подробностей не надо. Только обозначь, а рассказывай переживания. Переживания не проверишь.
— И вообще, больше слушай. Сейчас такое время, что… — дядя Сережа вздыхает. — Язык в России всегда враг, уши — всегда друзья. Не нами сказано, не нами…
— Письмо!
Тетя Клава выкрикивает это слово, как команду. Потом я пойму, потом… Нет, я ничего не успею понять, я только успею догадаться, что женщины — наше спасение. Они чувствуют опасность без всяких чувств, кожей и сердцем, потому что им отвечать за завтрашний день. Ведь может так случиться, что некому будет варить обед, некого ждать, не на кого ворчать, и тогда погаснут все очаги на земле. Все — и придет последнее оледенение: я уже ощущаю, как у меня мерзнут на ногах пальцы.
Дядя Сережа суматошно хватает со стола письмо, кидается к печке. Вскрикивает: кажется, он обжегся, открывая дверцу. Но письмо бросил, и я вижу, как огонь начинает его корежить.
— Они по пеплу восстанавливают, — тихо говорит тетя Клава.
Дядя старательно орудует кочергой, на миг взвиваются искры, и все кончается. Нет больше маминого письма. Ни одной строчки нет…
— Теперь они не прочтут.
Дядя Сережа опасливо оглядывается на меня, не зная еще, как я оценю это отчуждение — "они". Но я уже сжег все мамины слова. Раньше, в ту одинокую ночь в поезде.
— А Маруся Ивановна? — вдруг тихо спрашивает тетя.
Я ничему не удивляюсь. Я как будто уже знаю, что во дворе живет бойкая смешливая дворничиха Маруся, забывшая в тридцать шестом свой смех по утрам, когда золотари приезжают чистить выгребные ямы и над всем кварталом повисает вонь. Густая, хоть режь: ее унимал только смех, и Маруся смеялась. А потом вернулась откуда-то с чужими глазами и без смеха. И потребовала, чтобы все жильцы звали ее Марусей Ивановной. По батюшке. Весь двор послушно стал называть ее так и стал бояться. А тот, кто не стал называть и бояться, тот уехал, никому ничего не сказав.
— Маруся Ивановна, а где Анохин? Куда девался?.
— Куды, куды. Поменьше спрашивай.
Когда рекомендуют поменьше спрашивать, это означает- побольше бояться. Я уже осваиваю понемногу эти новые правила и уже боюсь. Боюсь неизвестной Маруси Ивановны и особенно нашего знакомства, от которого не убежишь ни на каком ночном поезде.
А тем временем решаются вопросы обо мне. Вслух.
— Учиться ли ему в школе? Сергей, ты сошел с ума. Ведь там прежде всего требуют документы.
— Но как же ему без образования?
— Он пойдет работать. На завод. Нет, в железнодорожные мастерские. Там — здоровый коллектив.
Я чувствую запах страха. Люди истекают им перед цепными псами, сорвавшимися с цепей, перед старательными дулами расстрелов, перед временами, когда человека нет. Есть носитель чего-то: греха, идеи, веры, измены. Сосуд, из которого можно выплеснуть его собственную жизнь, если кому-то кажется, что она не соответствует. Не соответствует параметрам существования. Его шаблонам, матрицам, в лучшем случае — микрометрам с красной отметкой "До сих".
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: