Валерий Есенков - Игра. Достоевский
- Название:Игра. Достоевский
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Армада
- Год:1998
- Город:Москва
- ISBN:5-7632-0762-9
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Валерий Есенков - Игра. Достоевский краткое содержание
Читатели узнают, как создавался первый роман Достоевского «Бедные люди», станут свидетелями зарождения замысла романа «Идиот», увидят, как складывались отношения писателя с его великими современниками — Некрасовым, Белинским, Гончаровым, Тургеневым, Огарёвым.
Игра. Достоевский - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
Интервал:
Закладка:
И вдруг спросил с болью и резко:
— Да есть ли хоть что-нибудь, что можно бы было с чистым сердцем одобрять в нашей общественной, в нашей политической жизни, в нашей живописи, в музыке, в литературе?
Ах вот оно, наконец и дошли, вот он весь наш поверхностный русский либерализм с его нигилистическими вопросами, с его презрением ко всему национальному быту, с его наплевательством и даже глумлением, с его победоносным разрешением всех и всяких проблем, словно это плёвое дело, сию минуту так-таки и вернёмся к семибоярщине и к Малюте Скуратову или, напротив, семимильными шагами ускачем вперёд, так что и догнать никто не догонит, экие дети, все эти хвалёные русские либералы, и он решительно наступал на Тургенева, вытягиваясь вперёд, будто угрожая ему, будто это и был самый главный и высший из всех либералов:
— Да хотя бы и то, что мы для Европы, то есть вся наша Россия, всё ещё сфинкс, то есть сплошная загадка, самая неизвестная, неисследованная, непонятная и непонятая страна, больше, чем даже Китай!
Уже успокоившись, но по-прежнему грустный, Тургенев возражал терпеливо, медленно, тихо:
— Для меня, если хотите, она тоже сфинкс, и я всю мою жизнь разгадываю и не могу разгадать её тысячелетнюю таинственную загадку, а вся загадка, может быть, в том, что и загадки нет никакой, что просто-напросто мы, то есть русские, думать ни о чём не умеем и делать ничего не хотим. Да что толковать отвлечённо, вот я лучше вам расскажу, как я последний раз ездил туда, это хоть кого убедит, каковы мы в настоящий момент.
Устроился поудобней и сбросил очки:
— Как я докладывал вам, зимой, то есть здешней зимой, я имею в виду, меня схватила подагра, но к здешней весне поуспокоилась кое-как, и я таки поехал в Москву. В Москве, разумеется, ещё стояла зима, сугробы лежали чуть не до крыш, нога в этом климате опять разболелась.
И до того он кипел от предчувствия нового надругательства и нового нигилизма, что перебил почти со злорадством:
— Это в вашей-то кацавеечке?
Тургенев добродушно кивнул:
— Конечно, и в ней, а мне в деревне надобно быть позарез, там самобытный мой дядя управляющего не принимает, надо в дело ввести и учредить хоть какой-нибудь, да новый порядок. Железной дороги от Москвы по нашей самобытности девяносто вёрст только. Ну, расположились в вагоне, и тотчас схватил меня кашель самый жестокий, который час от часу становился всё сильней да упорней. Прибыли в Серпухов, а там, представьте себе всю прелесть, всю красоту самобытности, вокзал за четыре версты, какой-то мыслитель придумал. Поместился я в открытые сани и благодаря сильнейшим ухабам добрался до города в сильнейшей уже лихорадке. О продолжении путешествия нечего было и думать. Я пробыл бессонную ночь в жалкой гостиничной комнате с пульсом сто ударов в минуту, с кашлем, раздирающим грудь, и в этом плачевном состоянии с семи часов утра должен был вновь подвергнуться пытке в открытых санях. Злодейские ухабы разевают пасти, как волки, и хотя бы пропасти эти были ровнее, так нет! Попав в глубину их, испытываешь нечто поразительно похожее на корабельную качку, а сверх того ещё удары по макушке, по бёдрам, по бокам, по всему.
Не утерпев, он ехидно спросил:
— По макушке-то чем же вас било в открытых санях?
Близоруко взглянув на него без очков, Тургенев только махнул неопределённо рукой:
— Эх, Фёдор Михайлыч, чем там только не било, уж я не скоро забуду эти прелестные четыре версты, отделяющие милый Серпухов от станции железной дороги, до которой дотащился я полумёртвым. Дом в Москве после этого путешествия показался мне сущим раем, а ожил я по-настоящему только здесь. Вот вы и скажите на милость, что можно сказать о народе, который до сей поры не имеет сносных дорог, тогда как Европа ими покрыта всплошь и нет деревушки, куда нельзя было бы преспокойно и преудобно проехать?
Так и есть, так и есть, наплевательство и нигилизм, ничего другого от них не дождёшься, тоже высидели идейку, она их и придавила, точно гранитной плитой, не по умственным силам пришлась, так придавила, что ни о чём ином не могут и рассуждать, да это же не носители, это невольники, это жертвы идей, как их после этого вразумить, и глаза его сверкали недобрым, уничтожающим блеском:
— Кто же спорит, труднейший вопрос, да я вот что вам скажу: был бы здоров дух народа, а дороги что же, будут дороги. По духу своему народ наш никому не уступит и ещё многому научит других, ну, вот этих-то, у которых дороги и организованный труд.
Тургенев взбросил на нос очки и удивлённо спросил:
— Ну-ка, чему, например?
Вот-вот, небось о дугах и самоварах узнать бы хотел, о которых в этом романе тот-то свысока рассуждает да поплёвывает на русский народ, словно на какой-то чурбан, вот они, все эти штучки, а дело-то не в самоваре и не в дуге, стоило бы о них рассуждать, дуга как дуга, всё дело-то прям© в другом, вот бы вам это, это понять, и, бледнея, мучительно сердясь, но меньше на Тургенева, больше сердясь на себя, что не стоит и объяснять, что ведь всё равно ничего не поймёт, он с отчаянной отвагой стал убеждать:
— Да вот хотя бы тому, например, чтобы не лезть поминутно вперёд, не высовываться во все места и во что бы то ни стало. Вот тому, что чрезвычайно скромен русский человек в массе своей, потому что самого себя знает и в душе-то своей всегда грехи свои сознает. Это высшая и самая характеристическая черта нашего народного национального духа — чувство справедливости и жажда её.
И, заметя будто блеск недоверия в открыто и прямо смотревших глазах, заспешил:
— Да, русский человек очень, очень гадок бывает, разве не вижу я этого, разве скрываю, он пьяница, убийца и вор, как не бывать, когда это есть, но он при этом не говорит, как эти-то, у которых всё по правам, что так, мол, это и надо, что это-то и быть иначе не может по обстоятельствам, и превосходно, и хорошо, и норма нынешней жизни, нет, народ наш вздыхает по грехам своим и чтит добродетель, я это очень уж видел. И если в нём и попадаются настоящие изверги, он их осуждает. Вот эта способность самоосуждения и самоказни и спасает нас перед всей этой самодовольной Европой, потому что каждый народ жив и здоров душой лишь до тех самых пор, насколько он сам, а не кто-нибудь другой, ну, вот из тех, кто со стороны или, что ещё хуже, над ним, именно сам способен судить и казнить себя за самые большие и самые мелкие проступки свои, как и каждый отдельный человек, разумеется, это уж так.
Глаза Тургенева словно таяли, блекли, и в усталом голосе послышалась горечь:
— С вами, Фёдор Михайлыч, как я посмотрю, обыкновенная история происходит, как выражается наш любезнейший Иван Александрович, судьба всех русских умных, мыслящих честных людей. Наша жизнь не даётся вашим поспешным усилиям, а стоит себе безмолвной стеной, как стояла, все ваши идолы разбиты, все пути завели в тупик, а без идолов жить вам нельзя, точно как Герцен, опять не могу не сказать, вот и воздвигаете вы алтарь этому новому, неведомому богу, благо вам о нём почти ничего неизвестно, и опять можно молиться, и верить, и ждать обновления, если не с сегодня на завтра, так послезавтра. Бог этот делает совсем не то, что вы от него ждёте, но, по-вашему, это временно всё, случайно, насильно привито ему внешней властью. Бог ваш любит до обожания то, что вы ненавидите, ну, вот деньги хоть, например, которые вы так справедливо и зло осудили за безнравственное воздействие на человека, и ненавидит то, что вы любите, ну, вот хоть ваше всебратство, от которого он бежит, как чёрт от ладана, сколько вы его ни зовёте к нему. Бог принимает именно то, что вы за него отвергаете, ну, хоть, например, воровство, которое он за грех не считает и тянет всё, что под руку попадёт, сколько вы ни твердите, что где-то там в душе он осуждает себя. Всё это ясно как дважды два, а вы отворачиваете ваши любящие глаза, затыкаете уши и с экстазом, свойственным всем скептикам, которым скептицизм надоел, твердите о чувстве справедливости, о самоосуждении, о самоказни. И выходит, что ни вы народа не знаете, ни народ вас не знает, да не хочет и знать, и суньтесь-ка поближе к нему, так он вас же за вашу веру в него осмеёт и в гороховые запишет шуты.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: