Юрий Давыдов - Бестселлер
- Название:Бестселлер
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Вагриус
- Год:2001
- Город:Москва
- ISBN:5-264-00665-2
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Юрий Давыдов - Бестселлер краткое содержание
«Бестселлер» – гармоничный сплав превосходно проработанного сюжета и незаурядного стилистического мастерства. В центре романа – фигура знаменитого Владимира Бурцева, заслужившего в начале минувшего столетия грозное прозвище «охотник за провокаторами», а среди героев – Ленин, Сталин, Азеф, Малиновский, агенты царской охранки и профессиональные революционеры. Кто станет мишенью для «охотника» в его борьбе за моральную чистоту рядов «грядущих преобразователей России»? И что есть вообще феномен предательства и для отдельной личности, и для страны в целом?
Бестселлер - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
И в тот же миг, как «Кольт» сработал, решилась и его судьба. Он перестал быть Kannegiesser [14]– пустомелей. Но быть не перестал, хоть счет пошел на дни, пойдет и на часы. Да соль-то в том, что включены они судьбою в то, чему не дано примелькаться.
Урицкого убийцу, голову сломя, отправили в Кронштадт. Что так? Иль в Питере полным-полна коробочка? Иль заговорщики способны отворять темницы? Какой-то всеохватный заговор! Чуть не в одночасье взметнулись две оружные руки: одна на Ленина, другая на Урицкого. Заговор! Вопрос: зачем же Каннегисера держать в Кронштадте? Допросы учинять в Гороховой, возить обратно. Командировали бы чекиста-следователя в крепчайшую из крепостей. Нет, возили, отвозили.
Балтийское море дымилось
И словно рвалось на закат.
Дымилось, ну, значит, ветер дул неровный. И на закат рвалось, а это значит, ветер дул с востока. Сбивал, заваливал султан с трубы. Был катер ходкий и остойчивый, с отличной паровой машиной. Она нисколько не мешала постановке парусов на бригантине, а это значит, что Леня Каннегисер пристегнул брабантские манжеты и, широко и твердо расставив ноги, глядит, не наглядится на залив. Кронштадтцы, орлы и соколы от Революции, на него не очень злобились. Пусть малый, он не трус, подышит вольным воздухом, недолго уж ему дышать, навечно угадает в яму, она чернее ямы угольной, что при котлах, в котельной.
Однажды, впрочем, обозлились. Сказал: «Пойдем ко дну, и я, единственный из вас, развеселился бы». Ему сказали раздраженно, суеверно: «Ты, гад, не фигуряй и море не дразни». Ответил: «Не море, нет, а ваших, тех, с Гороховой. Тонуть-то веселей, чем дожидаться, когда тебя пристрелят, как шелудивую собаку». «А может, образуется?..» Но Леня не расслышал – с ним рядом оказался Бьюфорт, адмирал.
Морей пенитель, водитель бригантины тонул когда-то, в каком-то давнем веке; его спасли и откачали; едва в себя пришел – кусая губы, стал писать и дважды или трижды плющил гусиное перо. Писал о том, как уходил из жизни, опускаясь в бездну.
Мальчика, который был на елке у Христа, зацеловали ангелочки, – Достоевский предвосхитил клинические случаи парения в туннеле, где смертного встречает ласка странноприимцев. А Бьюфорту вся жизнь минувшая предстала в стремительном движеньи, предстала необыкновенно ясно: и общим очерком, и логикой, и алогичностью поступков, разнообразьем чувств, причин и следствий. Все это зафиксировано точно, лапидарно, как в лоции.
И записал, и напечатал. Каннегисер в ранней юности прочел. Да и забыл. Теперь вот вспомнил, когда восточный ветер, меняя свой характер, стал шквалистым. Военный катер валяло с борта на борт, он рыскал, винт, обнажаясь, вращался вхолостую, сотрясался корпус. Каннегисера убрали с палубы и заперли в каюте, наверное, для того, чтобы он не убежал посредством смыва за борт.
Пойдешь ко дну, увидишь прожитое… Тут Леня Каннегисер, кажется, смутился. Вам нужно знать, что Бьюфорту все-все предстало не в хронологической последовательности, как у биографа, без вывертов и не разобщенно, не разрозненно, как у биографа, известного своей сноровкой. А так, как будто бы киномеханик крутил наоборот – с конца к началу. И если так, по Бьюфорту… Концом был ужас, позорный ужас: сработал «Кольт», и Ленино лицо, казалось, взмокло кровью, ударившей из шеи иль затылка наповал сраженного Урицкого. И тот же ужас, позорный ужас, напружил мускулы, свел ноги, когда он что есть мочи крутил педали на Миллионной, за ним гнались в автомобиле легком, вертком «Бебе-Пежо», и фырканье мотора, наддавая страху, сбросило с седла велосипеда. Он побежал, не зная сам, куда бежит. За Зимнею канавкой какой-то двор, какой-то черный ход, какая-то квартира. Пронесся, словно шаровая молния, по анфиладе комнат, услышал женский крик, и этот крик в нем отозвался внезапнейшим спокойствием. Тяжелой, ровной, ему не свойственной походкой он с лестницы спустился, теперь уже парадной, увидел во дворе бегущих встречь солдат. Пошел к ним и, не виляя, сдался, тотчас заполучив удар в лицо, пинки и подзатыльники… Нет, не убийство его смущало, а это помраченье ужасом, а вместе и презренье к самому себе – дневник остался дома, на Саперном, и в дневнике – из Тютчева: «О, дивная душа моя… О, как ты бьешься на пороге бытия!..». Душа не дивная, а заячья.
Тем временем немного распогодилось. Машине помогал восточный ветер. Он налегал в корму, и это называлось – идем мы фордевиндом. За Каннегисером пришли и повели на палубу.
Балтийское солнце садилось
За синий и дальний Кронштадт.
Раз крепость подсинила синька, ну, значит, солнце огрузало в завалах туч, по краюшку багряных. Рулевой в зюйдвестке держал на вест. На весте, в Кронштадте, где Якорная площадь, там Морской собор, и видит рулевой, там медный куполище вминается, как в мякоть, в свинцовость неба, напоминая якорь купольный, сегментовидный. Прибавлю с грустью: такие были хороши для мягких грунтов; теперь, сдается, их уж нет… А дальше, дальше, дальше к весту– песчаная коса. Помните, ребята: «Чайка ходит по песку, моряку сулит тоску». На косе, у кромки вод, в такой, как нынче, вечер, красиво-четко обозначен Толбухинский маяк; «огонь великой и высокой», – говаривал царь Петр. На Саперном, в доме Лени – старинная гравюра «Маяк Толбухин, светоч моря, путь кораблям указующий». Но Лени с нами не было, когда на шлюпке, на шестивесельном яле, мы ткнулись в береговую россыпь валунов.
Рыбачьи сети пахли корюшкой. А вперебив припахивало керосином. Мы привезли маячному смотрителю спирт, спички и табак. А Тихонов, Сельвинский, Пастернак остались в ДОСе. Мы жили в Доме офицерского состава, читали, чередуясь, указанных поэтов. Они, сказать вам правду, не больно занимали белесого смотрителя, дубленного морозами, ветрами, зноем. С него довольно было нашего гостинца. Он разрешил подняться на верх маячной башни.
Впотьмах сливалось огромное пространство. Был полный штиль. Великой и высокой стояла тишина, в нее ослопною свечой был вставлен светоч моря. Потом послышался престранный звук: шлеп-шлеп-шлеп… То были птицы. Их обольщал Огонь. Они летели, мчались к Маяку. И насмерть расшибались о толстое фонарное стекло. Но Леня Каннегисер этого не видел. Он, повторяю, не был с нами; его уж без возврата отправили в ЧеКа. Гвардейский офицер, давно присяге изменивший, морфинист, с какой-то опустевшей физиономией, белее молочая, уж изготовился к ночной «мокрухе». А Леня ждал в комнате «для приезжающих». Она же комната «для отъезжающих» и в никуда, и навсегда, как нынче Каннегисер, имевший от роду чуть-чуть за двадцать.
Не комната – палата. Белая палата, крашеная дверь. И не отъезда, нет, отплытья ждал старик Лопатин, ему чуть-чуть за семьдесят. Он худ и желт, и борода уж космами. Он умирает от рака пищевода. Но это, так сказать, вторично. Он умирает от невозможности продолжить жизнь как благо, тебе дарованное. Не может повторить себе, что говорил другим: «Никогда не говори– все кончено!».
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: