Даниил Мордовцев - Тень Ирода [Идеалисты и реалисты]
- Название:Тень Ирода [Идеалисты и реалисты]
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:ТОО «Глаголъ»
- Год:1993
- Город:Ставрополь
- ISBN:5-86722-153-9
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Даниил Мордовцев - Тень Ирода [Идеалисты и реалисты] краткое содержание
Исторической канвой романа «Тень Ирода» («Идеалисты и реалисты») стало следственное дело Левина, из архива Тайной канцелярии. Достаточно достоверно обеспечены и другие линии романа, касающиеся царевича Алексея и его сторонников, распространение в народе учений Григория Талицкого о Петре — антихристе, об истории раскола и др. Многие из затрагиваемых в романе сюжетов долгое время были «белыми» пятнами нашей истории. Судьба героев романа дает повод для размышления об исторических судьбах русского народа, о величии путей, пройденных им.
Тень Ирода [Идеалисты и реалисты] - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
— Знаю и я князя Прозоровского, — сказал Левин, все время молчавший и слушавший рассказ старика, — и сына его Михайлу знавывал. Хорошие люди... Ну, рассказывай.
— Ладно, — продолжал старик. — «А что-де, говорят, на матушке на Руси ноне поделывается? Мы-де тут по ней истосковались, сохнем». — «Да на Руси, говорю, не ладно что-то, все те же затейные дела делаются, от Меншикова, говорю, житья нет, а у Андрея-де Иваныча Ушакова по горло дела: его-де монастырь, говорю, всегда полон братии одного-де, говорю, рясофорует — в кандалы забивает да в каменные мешки сажает, другого-де хиротонисает — руки на дыбе выламывает, третьяго-де, говорю, совсем постригает — голову топором с плеч вместе с волосами снимает». — Хохочут, за бока берутся, знамо, молодость. — «Да ты, говорят, дедушка, превеселый-де». — «Весел, говорю, детушки, потому-де, что далеко от Андрей Иваныча, а дома как раз в бедность бы потащили, оттого на Руси ныне народ и стал все степенный». — Смеются. — «А что-де, говорят, поделывает сенаторушка Гаврило Иванович Головкин, князь Григорий Федорович Долгоруков, Яков-де Вилимович Брюс, Петр-де Шафиров да Ягужинский?» — «Попрыгивают-де, говорю, по царской дудке... Как крикнет-де на них сам-от: „Господа-де-сенат! Видали-де вы сию дубинку, коею-де я над вами знатную викторию учиню?“ — так господа-де сенат и пишут: „Слушали-де и приговорили: черное-де считать белым, белое — черным, невинного-де казнить, виновного-де наградить, трех Матрен в матросы отдать, а Луку с Петром в Рогервик сослать“. — Еще пуще хохочут.
Да и Левин не выдержал, он тоже смеялся, несмотря на свою постоянную меланхолию.
— Да ты, старче Божий, и впрямь большой потешник, — сказал он. — Ну, что ж дальше-то было?
— Да много кой-чего было, сын мой. Вот эти младые вьюноши навигаторы и спрашивают: «А скажи-де нам, дедушка, что царевич поделывает?» — «Что-де, говорю, он поделывает, то мне неведомо, а что-де поделывал — ведомо. Приходит к нему в некое время князь Меншиков, а царевич и вопрошает. „Что-де нового, светлейший,, ваши сенаты пишут?“ А он и говорит: „Пашквильное-де подметное письмо, царевич, сенаты получили, а в оном пашквиле прописано: „Понеже-де козлы, носящие богомерзкие брады, и их жены — козы, ходящие в российском одеянии, сиречь нагишом, поелику российским людям портов шить стало не на что, тем самым являются ослушниками царских указов о брадобритии и ношении не указного платья, то да повелено будет над ослушниками-де розыск учинить и по сыску-де козлов кнутом драть, ноздри у оных рвать и в ассамблею послать, а коз в немецкое платье одеть и при дворе оным жить повелеть“. „Так велено-де подметчика сыскать и жестокой казни предать“. — Опять смеются мои навигаторы. — „А мы-де слышали, говорят, дедушка, что царевич бежал“. — „Так-то, так, говорю. Это правда, что без вести пропал“. — „А тут-де, говорят, в городе болтают, якобы-де он живет здесь тайно и его-де якобы сам вицерой Даун скрывает вон в том замке, Сент-Альмо называется, что стоит вон на той высокой горе“. И показали мне эту гору. Признаюсь тебе, сын мой, от оных их слов у меня словно озноб по телу пошел и просветление разуму сделалось. «Ну, думаю, это может быть, батюшка Никола, мирликийский чудотворец, мне грешному знамение посылает за труд мой, что я во имя его, угодника, потрудился, и хотя-де еще не дошел до Бара-града и не облобызал грешными устами моими раки его святительской, одначе он, по велицей милости своей, меня, грешного, не оставляет“.
Старик замолчал и задумался. Левин тоже молчал. Мысль его в это время почему-то перенеслась в Киев, туда, к берегу Днепра, где в последний вечер он слышал песню, тоскливая мелодия которой как-то въелась в его душу, в нервы:
Ой гаю мій, гаю, великій розмаю,
Упустила сокольнока, та вже й не піймаю...
И из тумана прошлого перед ним выступило милое лицо, которое он не мог забыть, и эти плачущие, серые, как шкурка змеи, и ласковые, как у его умершей матери, глаза, и вся эта прелестная, украшенная цветами, сизоволосая, как вороново крыло, головка, и нитки кораллов на белой расшитой рубашке... «Оксанко! Оксанко! Де ты?» — Нет Оксанки, съела проклятая доля...
Он опомнился. Старик грустно смотрел на него.
— Рассказывай же, дедушка, что дальше было, — осилил себя Левин.
— Так я, друг мой, целый день прокороводился тогда с ребятками, с навигаторами-то. Водили это они меня по городу, по церквам по тамошним. Завели и в дом некий, аки бы в гости, но не к себе, а так, к примеру сказать, как бы в наш кабак, только это не кабак, а место чистое, изрядное, словно бы наша ассамблея, как я слыхивал, и угостили они меня там, дай им Бог здоровья, рыбкою и овощем разным, преизрядным. «Землячку-де сильно ради», — говорят. А на прощаньи велели кланяться родной сторонушке, а Прозоровской-то князь, вьюнош, так плакал, провожаючи меня. «Коли не птичкой, говорит, горькою кукушечкой прилечу на родиму сторонушку, так хоть в рясе черной, от мира-де, говорит, откажусь, свет себе завяжу, а на святой Руси, говорит, побываю». Жалко мне его стало.
— На другой день, — продолжал старик после небольшой остановки, — чуть свет, побрел я на ту гору, что показали мне навигаторы. С горы этой весь Неаполь-град — как на ладони. Вот и подхожу я к самому к замку, вижу, часовые стоят у ворот. Я прошел сторонкой в обход, так что часовым меня не видно стало, обошел замок, да на одном пригорочке, на камушке, и сел лицом к замку же. А в ту сторону, где я сидел, в высокой-превысокой стене были оконца малые, за железными решетками. Вот сел я, старый пес, и сижу. Море это синее раскинулося снизу, и конца краю ему нету, а там гора высокая, острая, аки скуфья, и из оной горы дым идет, словно бы в оной горе, под землею, самый ад находился, а из аду-то, от смолы кипучия смрадный дым подымается. Чудно таково и ужаса исполнено видение горы оной. Сидел я, сидел, да и запел «стих преболезненного воспоминания», что в пустынях отшельники поют:
По грехам нашим на нашу страну
Попусти Бог беду такову:
Облак темный всюду осени,
Небо и воздух мраком потемни,
Солнце в небеси скры своя лучи
И луна в ночи светлость помрачи.
— Пою это я, старый, коли гляжу, кто-то из замка в оконце на меня смотрит. И, Господи! Так сердце у меня и упало: в оконце-то на меня смотрел Большой-Афонасьев, Иван, слуга царевича Алексея Петровича. Я кивнул ему головой, и он скрылся. Помедля мало, вижу: Боже ты мой праведный! Словно солнышко в оконце-то глянуло... Я так и обмер от радости, и осенил себя крестным знаменем, и оконце осенил: в оконце-то глядело не солнышко, а светлое личишко самой Афрасинюшки...
— Кто ж эта Афрасинюшка? — спросил с удивлением Левин.
— Невеста царевича, Ефросинья Федоровна.
— Какого ж она роду? Чьих она?
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: