Виктор Астафьев - Обертон
- Название:Обертон
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:неизвестно
- Год:неизвестен
- ISBN:нет данных
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Виктор Астафьев - Обертон краткое содержание
Содержание сборника составили повести «Обертон», «Так хочется жить» и «Зрячий посох» — произведения, написанные в начале девяностых годов. Повести настоящего сборника — новое слово в творчестве писателя и в «военной прозе» последних лет.
Герои повестей Виктора Астафьева «Обертон», «Так хочется жить», подобно автору, ушли на фронт мальчишками и вынесли весь ужас войны.
Обертон - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
— Перевешал бы всех?
— Всех не всех, но кой по кому веревка плачет.
— Мало еще вам смертей, мало вам еще крови?..
— Не тебе об этом рассуждать.
— А кто яму для других роет, сам в нее и попадет, как в тридцатых годах было.
— Да ты-то откуда про это знаешь?
— Оттуда! — При этих сердито ею сказанных словах Люба свернула к разоренной скирде, плюхнулась на солому, лежит, ладонью от солнца прикрывшись, виноград зубами рвет, косточки далеко выплевывает и ровно не замечает, что юбка ее военная заголилась так высоко, что уж застежки черных резинок видно и чего-то дальше резинок белеется. Справная! Ляжки ядреные, грудь так ходуном и ходит, того и гляди гимнастерку разорвет! Нарочно, зараза, так развалилась, нарочно и разговор неприятный завела. Дразнится. Я пошарил по ее телесам и, когда она выпялилась на меня, сердито поддернул на ней юбку и откусил от кисти сразу горсть винограда и захрустел косточками: мне сейчас камень дай — искрошу зубами.
— Ой! — Люба села, вытаращилась на меня и со змеиной усмешкой спросила: Тебе меня хотца, да? Я лупанул в нее виноградной кистью:
— Стерва ты, больше никто!
— Хочется, хочется, — продолжала Люба, утирая ладонью лицо, — и не меня персонально, просто бабу. Любую. Ба-бу, ба-бу-бы — первобытного человека первые слова. Все это естественно, требования природы. И на первой встречной бабе ваш изголодавшийся брат и погорит! И ты погоришь, помяни мое слово! Вы, которые конопатые, — самые есть страстные и ревнивые, — щекотнула она меня, отчего я повалился на солому.
У меня, пока Люба предрекала мне ближнюю судьбу, созрело решение тоже ее подколоть: понял я, дескать, понял, на чем вы с начальником сошлись. На демагогии. На дурословии. Виталя, если в отставку выйдет, в школе самодеятельностью будет заправлять или марксизмом-коммунизмом в захудалом вузе, а ты хвостом перед хахалями будешь вертеть…
Но я смирил себя: вечер-то уж больно хороший наплыл и свидание наше, судя по всему, последнее.
— И все-таки ты, Любовь… как тебя по батюшке-то?
— Представь себе, Гавриловна.
— Любовь Гавриловна, все-таки ты есть большая стерва.
— Не больше других.
Солнце уже половиной диска увязло в мутной тине горизонта, вторая же половина светилась красной окалиной, сжигала проступившие соломки, колосья, колючки с черными шишками. Край неба, тоже налитый красным во всю ширь, упорно и зловеще горел, и темень, вдавливающая его в землю, казалась стелющимся по небу дымом.
Установилась наконец полная тишина, вроде даже слышно стало, как в скирде осыпаются зерна с колосьев и под дородным телом Любы, ломаясь, хрустит солома. Собачонка, обеспокоенная нами, перестала тявкать, и сразу забегали по винограднику птицы: шурша листвой, стуча клювами, они подбирали падалицу винограда на земле. Малая птаха, устроившаяся на ночь в ореховом древе, реденько роняла похожий на кругленькие ягоды голосок с настойчивым призывом всем успокоиться и спать ложиться. Ширился, густел и как бы приближался с полей звук цикад. Мерклый свет одиноко светящегося окна в глуби дерев и виноградника вовсе запал в кущи и запутался в их переплетении. Меня пробирало ознобом — без белья ведь на рандеву попал, а мундир солдатский, бесхитростноубогий, не греет и не красит человека.
— Пошли давай, чего уж… — буркнул я и от вечерней стыни, не иначе, зазевал во весь рот.
— Да не зевай хоть! — стукнула меня кулаком по башке Люба. — Скажи лучше, как жить-то?
— Чего я тебе, вещун какой иль комиссар, который наперед знает, куда идти, чего делать, как жить. — И не удержался все же от изгальства: — Свали какого-нибудь начальника, лучше генерала — они таких сиськастеньких обожают, — и живи себе в сытости и довольстве.
— Да ты-то, пехтура, откуда знаешь генерала? Небось за версту его зрел и драное галифе со страху обмочил.
— Зато ты зрела всех во всей красе изблизя.
— Н-ну, дурак! О-ох и дур-ра-ак!
— От дуры слышу!
— Если же я хочу жизни другой?
— Какой такой ты жизни хочешь? Я слышал, у тебя мать — известная певица в Москве. Учиться сможешь. Работу по душе найти сможешь. В театры ходить станешь, музицировать, в ресторанах с хахалями пировать!.. Это мне с мазутным рылом по мазутной части служить. Отец у меня — вагонный слесарь, мать вагонная малярка. Мать держится огородом, ждет домой работника. А что я умею, что могу? Соответствовать фамилии, какую мне ротные писаря изобразили, Слесарев.
— А как было?
— Слюсарев.
— О-о, мамочки! О-о, ми-ылочки-ы! — Люба поворошила мои волосы, теребнула за ухом: — Сере-ож! А все ж таки и тебе, и мне хочется жизни не жвачной, духовной…
«Я не то хочу, да молчу» — снова потянуло меня уязвить ее — мужика, мол, тебе здоровенного с жеребячьей ялдой хочется, а не того, у которого рана сочится.
— Хочется и мне, — переждав приступ раздражения, заговорил я, — чего скрывать, лучшей доли, вольной воли, выучиться бы и тоже в столице иль где дыму и грязи меньше жить, чистую работу править. — Вздохнул. — Бога бы попросить об этом, да ведь богохульниками были и остались. Я уж забыл, с какого плеча крестятся, а ведь мать учила, на колени ставила, лбом в пол тыкала…
— А я, может, уже и молюсь.
— Сектантка, что ли? С комсомольским значком на титьке! На щеку Любы неожиданно выкатилась слеза, зажглась, закровенела, засветилась на исходящем солнце. Люба слизнула слезу.
— До чего ж соленая!..
Я сразу же размяк, погладил Любу ладошкой по голове, прощения таким образом взыскуя.
— Редкие слезы всегда солоны, — почему-то угодливо получилось у меня.
Люба обняла колени и до глухих сумерек, быстро и густо наплывающих с полей, сидела не шевелясь. Я не смел ее тревожить. Мне первый раз пришло в голову, что чем человеку больше дадено таланту, тела и души, тем ему труднее вековать среди людей и вообще тащить себя по этому неприветливому свету, зовущемуся отчего-то белым. Может, Люба предчувствует чего-то? Что наломает она дров в гражданской жизни, я и не сомневался: привыкла жить в родном коллективе, где она не то чтобы царила, обласкана была, всегда на виду, всем необходима, и лелеяли ее, привечали, принимали со всеми загогулинами уже подпорченного характера. Но какая женщина без загогулин?
— Пойдем, Люба, домой, — тронул я девушку за плечо. — Не хотца больше с тобой ругаться.
— Пойдем, пойдем. Ты ж без белья, еще простынешь. Когда мы миновали островок опытной станции, в глуби которой светилось, тусклое оконце, и птичка, разойдясь, уже соединила капельки, рассыпая их звонкими бусинками, начали спускаться к местечку, Люба, явно не желая слышать баян, не желая видеть праздничных людей, предложила:
— Давай постоим еще маленько.
— Давай постоим, чего ж.
— Вот и хорошо. — Люба коснулась моей щеки, задержала ладонь на шрамах. Хорошо было бы, если б характер твой еще смягчился, чтоб раны твои заросли, сердце ныть перестало… — будто молитву произнесла она и коснулась ладошкой головы: — Вот и волосы твои уж отросли, они мягкие у тебя.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: