Максим Горький - Том 2. Рассказы, стихи 1895-1896
- Название:Том 2. Рассказы, стихи 1895-1896
- Автор:
- Жанр:
- Издательство:Государственное издательство художественной литературы
- Год:1949
- Город:Москва
- ISBN:нет данных
- Рейтинг:
- Избранное:Добавить в избранное
-
Отзывы:
-
Ваша оценка:
Максим Горький - Том 2. Рассказы, стихи 1895-1896 краткое содержание
Во второй том вошли произведения, написанные М. Горьким в 1895–1896 годах. Из них следующие входили в предыдущие собрания сочинений писателя: «Вывод», «На плотах», «Дело с застёжками», «Хан и его сын», «Товарищи», «Читатель», «Тоска», «Баллада о графине Эллен де Курси», «Варенька Олесова». Эти произведения неоднократно редактировались самим М. Горьким. В последний раз они редактировались писателем при подготовке собрания сочинений в издании «Книга», в 1923–1927 гг.
Остальные 44 произведения 2 тома впервые включены в собрание сочинений ГИХЛ в 1949 г. За немногими исключениями эти произведения, опубликованные в провинциальных газетах 90-х годов XIX века, М.Горький повторно не редактировал.
http://ruslit.traumlibrary.net
Том 2. Рассказы, стихи 1895-1896 - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)
Интервал:
Закладка:
— Но это пытка! — сказал Старик.
— Останешься ты! — непреклонно повторил Меркурий. — И доколе люди не обновят дум и чувств своих, ты останешься с ними, Старик! Так сказала Вечность, — живи!
И он исчез — посланник Вечности… И, когда он исчез, часы бросили в тишину изумления десять глухих ударов.
И Старый Год, умиравший с торжеством, остался снова жить с Унынием, скорбно улыбавшимся в его морщинистое лицо.
Тихо и печально расходились гости Старого Года.
И Надежда, уходя, — молчала, а Лицемерие, выражая на лице своём скорбь, заигрывало с Суемудрием, говоря с ним что-то об Уме, что-то о Терпении, и, говоря, всё боялось, как бы Уныние не подслушало речей его и не выразило ему порицания за его речи.
И, наконец, все ушли.
Остался только Старый Год, уже переодевшийся в платье Нового, да Правда — всегда и везде последняя!
Первый дебют
Она мечтала, что выйдет на сцену и просто, ясно, без аффектации ремесленников сцены будет говорить публике слова из своей маленькой роли и, слушая её, эта публика будет думать про себя:
«Как это верно! Вот истинное искусство! Вот как надо изображать жизнь души для того, чтобы все понимали, кик живёт душа».
Ей, дебютантке, ещё девочке, мало знавшей толпу, казалось, что нужно быть только искренней для того, чтобы тронуть душу толпы, — только искренней!
Она думала, что её роль говорит сама за себя своей простотой и наивностью, что истинно красивое — просто и что нужно быть простой и верной правде, чтобы тронуть сердца зрителей.
И она была уверена, что тронет их; и внутреннее чувство говорило ей, что она идёт на большое и важное дело, ибо говорить толпе просто и хорошо о душе и о сердце и о всём, чем живут они, — это крупное и важное, это мучительное и честное дело для того, кто верит в хорошее и доброе.
А она, эта дебютантка, верила, потому что она была молода.
И вот она вышла на сцену, только занавес отделял её от публики.
Он взвился, дебютантка встала лицом к лицу с ней, и её охватил трепет, оковавши холодом всё её тело и язык.
Сотни глаз смотрели на неё, и в зале царила выжидающая тишина, — тишина, точно подстерегавшая что-то; все люди, казалось, поглощены одним желанием — желанием слышать нечто такое, что оживило бы их, — и казалось, что все они, создав эту тишину, впали во власть её и омертвели в ней.
Не глядя на публику, дебютантка чувствовала сотни глаз, которые точно щупали её, исследовали, смаковали, — и прикосновение их было холодно и возбуждало страх в сердце.
А когда она взглянула в зал, то увидала, что все смотрят на неё с любопытством, только с холодным, безучастным любопытством людей, жаждущих развлечения, — и больше нет ничего во взгляде толпы; нет той духовной связи, которая должна бы быть между толпой и тем, кто вещает ей правду о жизни сердца.
Это было страшно.
А глаза толпы всё продолжали ощупывать её, дебютантку, не ожидавшую, что взгляд толпы обладает этой силой взгляда гремучей змеи.
Секунды были невероятно длинны, и каждая из них, исчезая, уносила у дебютантки частицу её уверенности в смысле своего деяния.
Толпа же ждала, холодная, как всегда, жадная, как всегда, поглощающая своих слуг, как Молох, и расплачивающаяся хлопаньем в ладоши за сок нервов и кровь сердца тех людей, которые добровольно обрекли себя на мучение служить ей словом.
Громадное стоглавое животное, она молчала и, скептически осматривая маленькую фигурку дебютантки, этим молчанием как бы говорила:
«А ну-ка, чем ты и как пощекочешь мои утомлённые нервы?»
И всё гипнотизировала дебютантку своим взглядом гастронома на новый соус.
Пресыщенная и разочарованная в своих исканиях новизны, она смотрела на предложенную ей новинку царственным взглядом какого-то чудовища, могучего, всепожирающего, вечно алчущего и сознающего свою страшную власть над человеком, который в её глазах ценен только как щепочка, поддерживающая ослабевающий огонь её интереса к жизни.
Артист, кто бы он ни был, — раб толпы, если он не гений.
И нет для человека рабства тяжелей и мучительней, чем служение толпе.
Она капля за каплей сосёт его соки, холодно наблюдая, как он утрачивает свежесть таланта и силу своего сердца, — она всё это поглощает, всё поглощает, и — где оно?
Она много пожрала, много пожирает, ещё больше пожрёт и всё живёт, как раньше, — чёрствая, грубая, воспламеняющаяся на момент и тотчас же угасающая, живёт холодная, серая и скучная, сильная, но бездушная, громадная, но умственно низкая…
Она жалкая всё-таки — жалкая, и вот почему люди приносят себя ей в жертву, пытаясь облагородить её, но превращаясь в её игрушку, — в игрушку, которая постольку и интересна, поскольку нова и сложна.
Стеснённая, сжатая, раздавленная тяжёлым взглядом толпы, дебютантка лишила свою роль жизни, торопливо скомкала её и бросила в скучающее, безучастное лицо зрительной залы.
Сидя в своей уборной, она рыдала, вся содрогаясь от боли сердца, чувствуя себя как бы опозоренной, загрязнённой сотнями взглядов, только что щупавших её… как щупальцы спрута.
Она плакала, чувствуя себя оскорблённой и униженной, а зрительный зал был уже пуст, — все ушли, и никто не знал, что, уходя из театра, оставил в маленьком сердце великую боль.
Она долго плакала.
Ах, пред лицо толпы должен выходить только тот, кто уверен в своей силе и в том, что поработит толпу своей силой. А если не так, — толпа изломает и пожрёт человека.
Почтальон
…Подходя к домику в три окна, красиво спрятавшемуся за палисадником, он замедлил шаги, поправил свою сумку, фуражку на голове, переложил письма из руки в руку, а когда поравнялся с средним окном дома, — предупредительно кашлянул и остановился…
Тотчас же в зелени цветов на окне и между веток сирени в палисаднике показалось лицо молодой женщины, и голосом, полным тревоги и надежды, она спросила:
— Письмо?
— Вам и сегодня нет, — с сожалением сообщил почтальон, вежливо прикладывая руку к козырьку фуражки.
Лицо женщины скрылось; почтальон поднялся на цыпочки, заглянул в окно, вздохнул и пошёл дальше, махнув рукой и сурово наморщив брови. Сделав шагов десять, он вдруг плюнул и довольно громко проговорил:
— Ах, брандахлыст чёртов! Такую женщину и… — Он сконфузился, не кончив фразу, оглянулся вокруг и, дёрнув себя за ус, быстро пошёл дальше.
Был ясный июньский день; с безоблачного неба на землю лился зной. Улица была пустынна; за заборами садов стояли деревья, и листья их были неподвижны, точно замерли в знойной истоме.
Часов в девять вечера почтальон снова шагал по этой улице мимо домика в три окна, но уже без сумки, неторопливо, как человек, вышедший на прогулку. На нём был белый китель, только что выстиранный и выглаженный, о чём свидетельствовали блестевшие швы. Молодое усатое лицо смотрело озабоченно, и густые брови над большими серыми глазами — нахмурены. Он уже не кашлянул, когда поравнялся с окнами серенького домика за палисадником, а только взглянул на него и, не изменяя походки, прошёл мимо.
Читать дальшеИнтервал:
Закладка: